ожидать от людей, веселящихся для вида. Лебо прав: в самом деле, это бал необычный. Что-то зажигательное, лихорадочное, страстное чувствуется в руках, обвивающихся вокруг талий, в самозабвении танцующих, в тех искрометных взглядах, которыми они обмениваются, в самом ритме вальсов, в самом ритме мазурок, в которых слышится порою звон шпор и стремян. Такая жаркая торопливость, такое изнемогающее упоение наступают обыкновенно к концу бала, в последний час веселья, когда от утренней зари бледнеют окна. А здесь бал только-только начался, и уже горят обтянутые перчатками руки, и учащенно бьются сердца под букетами, прикрепленными к корсажам, или под осыпанным бриллиантами аграфом. И когда проносятся в танце юноша и девушка, у которых кружатся головы от вальса и от любви, их провожают долгой умиленной улыбкой. Каждый из присутствующих знает, что все эти красивые танцоры, все эти иллирийские дворяне, изгнанные вместе с государем и государыней, а равно и французские дворяне, всегда готовые отдать свою кровь за благородное дело, рано утром отправятся в опасный и смелый поход. Даже в случае победы сколькие из этих отважных юношей, которых так много записалось в добровольцы, вернутся домой? Не пройдет и недели, и сколькие из них уткнутся лицом в землю на склонах гор, и перед смертью в их ушах, в которых бешено застучит кровь, все еще будет звучать подмывающий мотив мазурки! Близость опасности — вот что примешивает к оживлению бала тревогу кануна похода, вот отчего в глазах блестят слезы томления и вспыхивают зарницы отваги! Можно ли отказать в просьбе тому, кто завтра отбывает и кто, быть может, падет в бою? О, как крепко сжимает объятия, как ускоряет признания витающая в зале смерть, в такт мелодии скрипок задевающая вас крылом! О эта быстролетная любовь, встреча бабочек-однодневок, пронизанных одним и тем же лучом солнца! Они никогда раньше не виделись и, конечно, не увидятся впредь, но сердца их уже связаны. Некоторые, наиболее самолюбивые, преодолевая волнение, силятся усмехнуться, но сколько нежности в этой иронии! И все это кружится, с запрокинутыми головами, с развевающимися локонами, и каждой паре чудится, что она одна во всей зале, что она заключена, что она заверчена в заколдованные сцепленные круги вальса Брамса или мазурки Шопена.
Не менее других взвинчен, не менее других взволнован Элизе Меро: звуки гузл, то нежные, то исполненные дикой удали, пробудили его душу, душу бродяги и смельчака, которая живет в каждом сыне солнечного юга, вызвали в нем страстное желание идти далеко-далеко, по неведомым дорогам, навстречу свету, навстречу приключениям, навстречу боям, желание совершить смелый, доблестный подвиг, чтобы им восхищались женщины. Он не танцевал, он не намеревался идти воевать, а опьянение героического бала передалось и ему. Сознание, что вся эта молодежь готова пролить кровь, что ее влечет к опасным и живописным схваткам, а он остается со стариками и детьми, сознание, что этот крестовый поход, дело его рук, осуществится без него, причиняло ему непередаваемую грусть и боль. Что такое идея по сравнению с деянием?.. Тоску, тягу к смерти, навеянные южанину танцами и песнями славян, быть может, еще усиливала ослепительная горделивость Фредерики, прошедшей мимо него под руку с Христианом. Как она, должно быть, счастлива тем, что почувствовала наконец в муже воина, короля!.. Гайкуна! Гайкуна! Под бряцанье оружия ты способна все забыть, все простить: измену, обман. Ты превыше всего ценишь в человеке мужество, и на мужество ты всегда набросишь платок, теплый от слез или овеянный твоим легким благоуханием... Элизе все еще сокрушался, как вдруг Гайкуна, заметив в углу залы высокий лоб поэта, а над ним — густые волнистые волосы, непокорность которых свидетельствовала о несветскости этого человека, улыбнулась ему и сделала знак подойти. Быть может, она разгадала причину его грусти.
— Какой чудный бал, господин Меро! — Тут она понизила голос: — Я и этим обязана вам... Да что говорить: мы вам стольким обязаны!.. Не знаю, как вас и благодарить.
В самом деле: это его могучая вера раздула все погасшие пламена, вдохнула надежду в отчаявшихся, вызвала тот подъем, которым можно будет воспользоваться завтра. Королева этого не забывает. Во всем блестящем обществе ни к кому еще не обратилась бы она с таким почтительным дружелюбием, ни к кому еще не устремила бы при всех, стоя в центре благоговеющего круга, образовавшегося вокруг государя и государыни, признательного, ласкового взгляда. Но Христиан II снова берет Фредерику под руку.
— Маркиз де Эсета здесь... — говорит он Элизе. — Вы его видели?
— Я его не знаю, ваше величество...
— А он уверяет, что вы с ним старые друзья... Да вот он!..
Маркиз де Эсета должен был возглавить экспедицию вместо заболевшего старого генерала Розена. Во время последнего набега герцога Пальмы он показал себя выдающимся полководцем; если бы его послушали, стычка не кончилась бы так плачевно. Удостоверившись в том, что он даром потратил столько усилий, что сам претендент подал сигнал к бегству и подал пример остальным, cabecilla вдруг почувствовал, что все ему надоело, и, впав в мизантропию, ушел в горы к баскам и там поселился, вдали от ребяческих заговоров, от обманчивых надежд и от маханья картонным мечом, которое только истощало его душевные силы. Он хотел умереть в безвестности, у себя на родине, однако, плененный заразительной горячностью монархических убеждений о. Алфея и молвою о смелости Христиана II, решил еще раз попытать счастья. Слава старого бесстрашного партизана, романтическая жизнь, в которой было столько изгнаний, гонений, лихих наскоков, жестокость фанатика, — все это сделало из маркиза Хосе Марии де Эсета фигуру почти легендарную и вызывало к нему особый интерес участников бала.
— Здравствуй, Эли! — сказал он, подходя с заранее протянутой для пожатия рукой и называя Меро тем именем, каким его называли в детстве, во времена Королевского заповедника. — Да это же я... твой бывший учитель... господин Папель!
Не только черный фрак, увешанный крестами и орденами, и белый галстук — его не изменили даже двадцать лет, что протекли с тех пор над этой громадной головой, насаженной на туловище карлика и до того закоптелой от пороха и от горного солнца, что его характерная грозная жила на лбу была теперь не так заметна. Его роялистское упорство тоже как будто не так выпирало, точно cabecilla оставил на дне своего баскского берета, который он в последний день кампании зашвырнул в ручей, какую-то часть былых верований, какую-то часть молодых упований.
Элизе был крайне изумлен, увидев своего бывшего учителя, который сделал из него именно то, что он представлял собою теперь.
— Понимаешь, мой маленький Эли...
«Маленький Эли» был на два фута выше учителя и здорово поседел за это время.
— ...Все кончено, королей больше нет... Идея еще жива, а люди уж не те. Все они выбиты из седла и не в состоянии снова сесть на коней, да их вовсе и не тянет... Ах, чего я только не насмотрелся, чего я только не насмотрелся за эту войну!..
Лоб у Хосе Марии покрылся багровым налетом, глаза налились кровью, зрачки расширились, точно он и сейчас еще видел перед собой трусость, измену, позор.
— Но ведь не все же короли одинаковы, — возразил Меро, — я, например, уверен, что Христиан...
— И твой не лучше нашего... Мальчишка, повеса... Ни мысли, ни воли в этих глазах вертопраха... Ты только взгляни на него!
Он показал на короля — тот в это время вальсировал; глаза у Христиана блестели влажным блеском, на лбу выступил пот, маленькая круглая голова так низко наклонилась над оголенным плечом его дамы, что казалось, будто он вот-вот совсем ее уронит, а его открытый рот словно вбирал исходящее от плеча благоухание. Эта пара пронеслась так близко от них, что они оба ощутили на лицах шумное ее дыхание, но во все растущем упоении балом танцующие не заметили собеседников. В зале стало тесно: гостям хотелось посмотреть на Христиана II, который лучше всех в своем королевстве танцевал вальс, а потому Эсета и Меро укрылись в глубокой амбразуре одного из раскрытых окон, выходивших на Анжуйскую набережную. Здесь они пробыли долго, овеваемые с одной стороны бальным шумом и вихрем, а с другой — свежим полумраком, успокоительной ночной тишиной.
— Короли ни во что не верят, короли ни к чему не стремятся. Зачем же мы ради них из кожи вон лезем? — с мрачным видом говорил испанец.
— Итак, вы изверились... И все-таки едете?
— Еду.
— Без всякой надежды?
— Нет, в надежде... в надежде только на то, что я сложу наконец голову, мою бедную голову, которую мне негде приклонить.