— А король?
— О, за него я совершенно спокоен!..
Что он этим хотел сказать? Что Христиан пока еще не сел на коня или же что, подобно своему двоюродному братцу, герцогу Пальма, он из любого сражения выйдет целым и невредимым? Эсета так этого и не объяснил...
Перед их взором яростными вихрями кружился бал, но Элизе смотрел теперь на него сквозь уныние своего бывшего учителя и сквозь свое собственное разочарование. Было бесконечно жаль храбрую молодежь, которая так весело собиралась идти на войну под командой отрезвевших полководцев, и померещилось Элизе, будто весь этот праздник, его суматоха, его огни заволакиваются пороховым дымом: то не праздничное веселье, то пыл сражения, кончающегося разгромом, и вот уже подбирают тела безвестных бойцов. Чтобы отогнать от себя зловещее видение, Элизе облокотился на подоконник, окинул взглядом пустынную набережную, на которую дворец бросал световые четырехугольники, такие огромные, что, не помещаясь на набережной, они ложились и на воду, и прислушался к плеску реки: Сена, бурливая, мятежная у этой оконечности острова, сливая с жалобами скрипок, с душераздирающими воплями гузл шум своих бешено крутившихся водоворотов, своих волн, разбивавшихся о быки, то часто вздымалась, словно грудь, которую душат рыдания, то разливалась широким обессиливающим потоком, словно кровь из зияющей раны...
XII
С ночным поездом
«Мы отбываем сегодня в одиннадцать вечера с Лионского вокзала. Место назначения неизвестно. Вероятно, или Сетт, или Ницца, или Марсель. Примите меры».
Когда эта записка, которую наспех нацарапал Лебо, попала на Мессинскую, графиня Сплит только что вышла из ванны; освежившаяся, благоухающая, разнеженная, она по дороге из спальни в будуар заботливо поливала цветы в корзинах и комнатные растения, надев для прогулки по зимнему саду длинные, до локтей, светлые шведские перчатки. Записка не очень ее взволновала; немного подумав в спокойном полусвете комнаты с опущенными жалюзи, графиня быстро и решительно повела плечами, что означало: «Ну что ж, конец — делу венец...» — и, чтобы встретить короля во всеоружии, сейчас же позвонила горничной.
— Что вы наденете, сударыня?
«Сударыня» посоветовалась с зеркалом.
— Ничего не надену... Я не буду переодеваться...
В самом деле: ничто ей так не шло, как этот длинный светлый фланелевый капот, облегавший ее тело мягкими складками, с громадным, как у девочки, бантом сзади, и ее прическа: черные волосы, взбитые, завитые, собранные кверху, открывали затылок и линию плеч, цвет которых, судя по началу, должен был быть ярче, чем цвет ее лица: их гладкая кожа отливала теплым янтарем.
Графиня верно рассчитала, что никакой другой туалет не сравнится с дезабилье, в котором она выглядела совсем по-домашнему, выглядела маленькой девочкой, — именно такой ее особенно любил Христиан, но из-за этого она вынуждена была завтракать в спальне: в таком виде она не могла выйти в столовую. Она ввела в своем доме строгий этикет; причуды, богемные привычки — все это она оставила в Курбвуа. После завтрака она перешла в будуар, к которому примыкала веранда, окнами с частым переплетом выходившая на улицу, села поуютнее, вся розовая от проникавшего сквозь штору света, как когда-то давно — у мещанского окошечка family, и принялась высматривать короля. Раньше двух часов Христиан никогда к ней не приезжал, но как только пробило два, эту уравновешенную натуру охватила неведомая ей прежде тревога, она познала пытку ожидания: началось с легкой дрожи, напоминающей рябь на воде, а затем эта дрожь перешла в самую настоящую лихорадку, от которой сотрясается все тело и звенит в ушах. В такую пору экипажи редки на залитой светом тихой, обсаженной платанами и застроенной новыми домами улице, упирающейся в золоченую решетку парка Монсо с его фонарями, насквозь пронизанными лучами солнца. При каждом стуке колес Шифра приподнимала штору, и боль разочарования всякий раз становилась в ней острее от роскошного покоя, которым веяло на нее снаружи, от этой провинциальной тишины.
Что же, однако, случилось? Неужели он уедет, не повидавшись с ней?
Она пыталась найти причины, поводы, но когда ждешь, то ждешь всем существом, все в тебе напряжено, мысли, текучие, бессвязные, не додумываются до конца, как не договариваются слетающие с губ слова. Эту муку, это обмирание всего тела, до кончиков ногтей, когда туго натянутые нервы внезапно ослабевают, испытывала сейчас графиня. Снова и снова поднимала она штору из розового тика. Теплый ветер колыхал ветви, похожие на зеленые султаны, тянуло свежестью от мостовой, на которую била из шланга мощная струя воды, мгновенно прекращавшаяся, как только появлялись экипажи, теперь уже более многочисленные, так как пять часов — это время прогулки в Булонский лес. Наконец, истерзанная ужасной мыслью, что король бросил ее, графиня послала два письма: одно — принцу Аксельскому, другое — в клуб; затем оделась (не могла же она оставаться до вечера в костюме девочки, вышедшей из ванны!) и опять начала бродить из спальни в будуар и обратно, из спальни в уборную и обратно, а потом уже по всему дому — так скорей проходило время.
Графиня Сплит приобрела не птичью клетку кокотки и не один из тех ошеломительных домов, какими мнимые миллиардеры загромоздили новые кварталы парижского Запада, а изящный особняк под стать названиям близлежащих улиц — улиц Мурильо, Веласкеса, Ван-Дейка, отличавшийся от соседних домов решительно всем, начиная с отделки фасада и кончая дверным молотком. Построенное графом Потницким для своей любовницы, некрасивой женщины, которой он каждое утро клал на мраморную доску туалетного столика сложенный вчетверо тысячефранковый билет, это восхитительное обиталище после смерти богатого поляка, не оставившего никакого завещания, было продано за два миллиона вместе с его музейной обстановкой, и обладательницей всех сокровищ сделалась Шифра.
По тяжелой, резного дерева, лестнице, перила которой выдержат карету с лошадьми и которая служит строгой красоте хозяйки темным фоном, как на картине кого-нибудь из фламандских мастеров, графиня Сплит спускается в первый этаж, состоящий из трех залов: первый зал — саксонский, это небольшая комната в стиле Людовика XV, содержащая изумительную коллекцию ваз, статуэток, эмалей, того хрупкого искусства XVIII века, которое как бы вылеплено розовыми пальчиками фавориток и оживлено лукавством их улыбок; в зале слоновой кости под двойными витринами розового стекла выставлены китайские вещицы: человечки, деревья с плодами из драгоценных камней, рыбки с нефритовыми глазами, и тут же — изделия из слоновой кости, относящиеся к эпохе Средневековья: фигурки со страдальческим, страстным выражением, распятия, на которых кровь из красного воска производит впечатление настоящих кровавых пятен на человеческом теле мертвенной белизны; наконец, третий зал, с таким освещением, какое бывает в мастерских, с обитыми сафьяном стенами, папаша Лееманс еще не успел обставить. Обычно душа продавщицы редкостей радуется при виде всех этих чудесных вещей, которые кажутся владелице еще красивее оттого, что они достались ей даром, но сегодня она ходит взад и вперед, ни на что не глядя, ничего не видя, мысли ее далеко, она теряется в мучительных догадках... Что же это такое?.. Уехать не простившись?.. Значит, он ее разлюбил?.. А ей-то казалось, что она его поймала, что она держит его в руках!..
Возвращается слуга. О короле ничего не известно. Его нигде не видно. Это так похоже на Христиана!.. Зная свою слабохарактерность, он предпочел скрыться, бежать... Прилив бешеной злобы на секунду выводит из равновесия эту женщину, которая вообще-то отлично умеет владеть собой. Если бы не долгий опыт продавщицы, проставляющий перед ее мысленным взором цену каждой вещи, она бы переломала, она бы перебила здесь все. Она опускается в кресло, и при свете гаснущего дня, в котором меркнут все ее сокровища, ей представляется, что они от нее уходят, что они исчезают вместе с мечтой о несметном богатстве.
Дверь распахивается настежь.
— Кушать подано, ваше сиятельство...
Приходится садиться за стол одной в пышной столовой, украшенной принадлежащими кисти Франса