мысли прекрасной г-жи Дженкинс приняли серьезный оборот, проявили ту склонность к анализу, которая иногда делает краткую разлуку роковою для самого согласного супружества… А согласия уже давно не было между ними. Они виделись только за столом, в присутствии слуг, почти не разговаривали друг с другом, если только этот елейный человек не позволял себе какого-нибудь грубого, обидного замечания о ее сыне, о ее возрасте, который уже давал себя знать, или о ее платье, когда оно было ей не к лицу. Внешне спокойная, кроткая, она сдерживала слезы и выслушивала все, делая вид, что не понимает. Не то чтобы она еще любила его после стольких жестокостей, после такого пренебрежения, но это было именно то, о чем рассказывал их кучер Джо: история «старой надоеды, которая добивалась, чтобы хозяин женился на ней». До сих пор это позорное положение не могло измениться из-за ужасного препятствия — жива была законная супруга. Теперь же, когда этого препятствия больше не существовало, она хотела покончить с этой комедией из-за Андре — ведь в нем со дня на день могло вспыхнуть презрение к матери, — из-за света, который они обманывали десять лет: каждый раз, когда она бывала в обществе, у нее отчаянно билось сердце при мысли о том, как к ней отнесутся, когда все откроется.
На ее намеки, на ее просьбы Дженкинс сначала отвечал громкими фразами: «Неужели вы во мне сомневаетесь? Разве наши обеты не священны?..» Он ссылался также на трудность сохранить в тайне такой важный акт. Наконец он замкнулся в злобном молчании, чреватом приступами холодного бешенства и внезапными беспощадными решениями. Смерть герцога, крах безудержного тщеславия нанесли последний удар их семейной жизни, ибо катастрофы, часто сближающие сердца, способные понять друг друга, довершают разрыв людей разобщенных. А это была подлинная катастрофа. Мода на пилюли Дженкинса внезапно прошла, и когда положение, в котором очутился врач — иностранец и шарлатан, — было четко обрисовано стариком Бушро в журнале Академии наук, светские люди стали поглядывать друг на друга растерянно, бледнея больше от страха, чем от принятого мышьяка. Ирландец начал уже испытывать на себе действие сокрушительных перемен: ветер изменил направление, а эти перемены опасны для всех, кем увлекается Париж.
Вот почему, вероятно, Дженкинс и счел уместным исчезнуть на некоторое время, предоставив своей «супруге» посещать еще открытые для нее салоны, чтобы прощупать общественное мнение и удержать людей в рамках почтительности. Трудная задача для бедной женщины, встречавшей почти всюду такой же холодный и сухой прием, какой был оказан ей у Эмерленгов! Но она не жаловалась, рассчитывая добиться таким образом бракосочетания, привязать Дженкинса к себе горестными узами жалости, переносимых сообща испытаний, — это было последнее средство, которое еще оставалось в ее распоряжении. Она знала, что в свете ею дорожат главным образом из-за ее таланта, из-за удовольствия, которое она, как певица, доставляла на вечерах, всегда готовая положить на рояль веер, длинные перчатки и исполнить что-нибудь из своего богатого репертуара. Для этого она работала непрерывно, целыми днями просматривая новинки, отдавая предпочтение печальным и сложным мелодиям, той современной музыке, которая, не довольствуясь тем, что она искусство, хочет быть наукой, отвечать на нашу внутреннюю тревогу, успокаивать не столько наши чувства, сколько нервы.
Поток света ворвался в дверь, которую отворила горничная, подавшая хозяйке визитную карточку: «Эрте, частный поверенный».
— Этот господин ждет. Он настаивает на том, чтобы его приняли.
— Вы сказали ему, что доктор в отъезде?
— Да, ему сказали, но он хочет поговорить с супругой доктора.
— Со мной?
Встревоженная, она рассматривала грубый, шершавый кусок картона с написанной на нем незнакомой фамилией: Эрте. «Кто это может быть?»
— Хорошо, просите.
Частный поверенный Эрте, попав после яркого дневного света в полумрак гостиной, неуверенно щурился, пытаясь что-нибудь увидеть. А она, наоборот, хорошо рассмотрела его топорное лицо с седеющими бакенбардами и выдающеюся нижнею челюстью. То был один из подозрительных ходатаев, вертящихся возле Дворца правосудия. Эти люди словно так и родились — пятидесяти лет, с горькими складками у рта, завистливым взглядом и кожаным портфелем под мышкой. Посетитель уселся на край указанного ему стула, обернулся, чтобы удостовериться, вышла ли горничная, затем методическим движением раскрыл портфель, как бы для того, чтобы поискать в нем бумагу.
— Я должна вас предупредить, сударь, что моего мужа нет, а я совсем не в курсе его дел, — с нетерпеливой ноткой в голосе заявила г-жа Дженкинс.
Нисколько не смутившись, посетитель ответил, перебирая свои бумажонки:
— Я знаю, что господин Дженкинс отсутствует, сударыня. — Он подчеркнул эти два слова: «господин Дженкинс». — Я и пришел от его имени.
— От его имени?
— Увы, сударыня! Положение доктора — вам это, вероятно, известно — в настоящее время крайне затруднительно. Неудачные операции на бирже, крах большого финансового предприятия, в которое он вложил свои капитал, — Вифлеемские ясли — ноша слишком тяжелая для одного человека, — все эти потери, вместе взятые, вынудили его принять героическое решение. Он продает свой особняк, лошадей, все, что имеет, и дал мне на это доверенность…
Поверенный нашел наконец то, что искал, — одну из тех гербовых бумаг, усеянных сносками и приписками, в которых бесстрастный закон нагромождает порой столько гнусностей и обманов. Г-жа Дженкинс хотела сказать: «Но ведь я здесь. Я бы выполнила все его желания, все его распоряжения…» — но вдруг поняла по бесцеремонности посетителя, по его уверенному, почти дерзкому тону, что ее тоже включили в этот разгром, в эту ликвидацию дорогостоящего особняка, бесполезной роскоши, и что ее отъезд послужит сигналом к распродаже.
Она порывисто встала. Продолжая сидеть, поверенный добавил:
— То, что мне остается сообщить вам, сударыня (о, она это знала, она могла сама сказать то, что ему оставалось еще сообщить!), столь тягостно, столь щекотливо… Господин Дженкинс покидает Париж надолго и, боясь подвергнуть вас случайностям, превратностям новой жизни, которую он собирается начать, боясь отдалить вас от нежно любимого сына, в чьих интересах, может быть, лучше…
Она больше не слушала его и не видела. Он разматывал клубок своих тягучих фраз, а г-жа Дженкинс, почти обезумев от отчаяния, прислушивалась к поющей в ней назойливой мелодии, преследовавшей ее в момент, когда все вокруг нее рушилось, подобно тому как в глазах человека, который тонет, запечатлевается последнее, что он видит:
И вдруг чувство гордости вернулось к ней.
— Довольно, сударь! Все ваши хитросплетения и громкие слова — только лишнее оскорбление. На самом деле меня просто выгоняют, выбрасывают на улицу, как служанку.
— Сударыня, сударыня!.. Положение и без того тяжелое, не будем обострять его еще словами. Изменив свой