дозволить вам взять…
— Довольно!
Она бросилась к звонку.
— Я ухожу! Скорее шляпу, накидку, что-нибудь! Я очень спешу…
Пока горничная выполняла ее приказание, она успела добавить:
— Все, что здесь, принадлежит господину Дженкинс у. Пусть он этим распоряжается по своему усмотрению. Мне от него ничего не надо… Не настаивайте… Это бесполезно…
Ходатай и не настаивал. Он выполнил свое поручение, остальное его не интересовало.
Она спокойно, неторопливо, старательно надела шляпу перед зеркалом; горничная прикрепила вуаль, поправила на плечах складки накидки; затем г-жа Дженкинс осмотрелась вокруг, припоминая, не забыла ли она что — нибудь ценное. Нет, ничего, письма сына были у нее в кармане; она никогда не расставалась с ними.
— Прикажете подать карету?
— Нет, не надо.
И она ушла.
Было уже около пяти часов вечера. В эту минуту Бернар Жансуле выходил из Законодательного корпуса, ведя под руку мать. Как ни была тяжела драма, разыгравшаяся там, эта драма, внезапная, непредвиденная, лишенная всякой торжественности, глубоко интимная, была еще тяжелее, — такие драмы случаются в Париже в любое время дня и ночи, и, быть может, именно это придает его воздуху ту наэлектризованность, тот трепет, который так возбуждает нервы. Погода была прекрасная.
1 Образ жизни
Улицы богатых кварталов, широкие и ровные, как проспекты, блистали в уже тускневшем свете дня. Их оживляли открытые окна, балконы, полные цветов, зелень бульваров, такая легкая, такая трепетная среди прямых и суровых рядов каменных зданий. Г-жа Дженкинс шла быстро, шла наугад, в каком-то горестном забытьи. Какое ужасное, какое стремительное падение! Пять минут назад она была богата, окружена уважением и комфортом, она жила на широкую ногу. А теперь у нее ничего нет. Нет даже кровли над головой, даже имени. У нее есть только улица.
Куда идти? Что делать?
Сначала она подумала об Андре. Но признать свою ошибку, краснеть в присутствии почтительного сына, плакать при нем, сознавая, что она не имеет права на утешение, — это было свыше ее сил… Нет, ей оставалась только смерть. Умереть как можно скорее, избавиться от позора, исчезнуть навсегда, воспользоваться роковой развязкой всех безвыходных положений… Но где умереть? Как? Есть столько способов уйти из жизни! И она мысленно перебирала их, продолжая идти. Вокруг нее бурлила жизнь, такая жизнь, которой не хватало зимнему Парижу: на свежем воздухе расцветала вся его роскошь, все его изящество, которые можно наблюдать в этот час дня, в это время года возле церкви св. Магдалины и ее цветочного базара, там, где воздух насыщен ароматом гвоздик и роз. На широком тротуаре, где выставлялись напоказ наряды, шуршанье которых сливалось с шелестом обновленной листвы деревьев, что-то напоминало приятную встречу в гостиной — знакомые лица гуляющих, улыбки, сдержанные приветствия. И вдруг г-жа Дженкинс с беспокойством подумала о том, что лицо ее искажено мукой, что у людей могут возникнуть всевозможные предположения при виде того, как она бежит, озабоченная, никого не замечая, и она пошла медленнее, словно гуляя, задерживаясь у витрин. Цветистые, воздушные вещи в окнах говорили о путешествиях, о жизни за городом — легкие юбки для прогулок по песчаным дорожкам парка, шляпы, окутанные газом для защиты от солнца на пляже, веера, яркие зонтики, большие сумки. Она пристально рассматривала эти ухищрения моды, не видя их. Вглядываясь в свое смутное, бледное отражение на светлых стеклах, она видела себя лежащей неподвижно на кровати в меблированных комнатах, спящей тяжелым сном от принятого снотворного, или нет: она лежит под лодкой, причаленной к берегу, и медленно погружается в тину. Что лучше?
Она колебалась, думала, сравнивала. Затем, приняв решение, быстро пошла дальше решительными шагами женщины, неохотно отрывающейся от искусных соблазнов витрин. В ту самую минуту, когда она двинулась вперед, маркиз де Монпавон, изысканный и элегантный, с цветком в петличке, приветствовал ее издали щегольским поднятием шляпы, столь приятным женскому самолюбию: то был высший шик приветствия на улице — не наклоняя головы, высоко поднять шляпу. Г-жа Дженкинс ответила ему, как истая парижанка, еле заметным движением — слегка повернула корпус и улыбнулась глазами. При виде этого обмена светскими любезностями среди праздника весны никто бы никогда не заподозрил, что одна и та же зловещая мысль руководила этими случайно встретившимися людьми, шедшими в разные стороны, но к одной и той же цели.
Слова камердинера де Мора оказались для маркиза пророческими: «Мы можем умереть, лишиться власти. Тогда вас притянут к ответу — и уж вы пощады не ждите». И пощады ждать не пришлось. С большим трудом бывший главный податной инспектор получил отсрочку на две недели для возмещения денег казне; в качестве последнего шанса он рассчитывал на то, что Жансуле после своего утверждения в звании депутата, отвоевав свои миллионы, еще раз придет ему на помощь. Решение Палаты отняло у него последнюю надежду. Как только маркиз о нем узнал, он вернулся в клуб, очень спокойный, и поднялся в свою комнату, где Франсис ожидал его в величайшем нетерпении, чтобы передать какую-то важную бумагу, полученную днем. Это было извещение господину Луи-Мари-Аженору де Монпавону о том, что ему завтра надлежит явиться в кабинет судебного следователя. Было ли оно адресовано члену совета Земельного банка или бывшему главному податному инспектору, растратившему казенные деньги? Во всяком случае, резкая форма вызова к следователю, примененная сразу, вместо частного приглашения, достаточно ясно говорила о серьезности дела и о твердом решении судебных властей.
Эту крайнюю меру старый щеголь давно ждал и предвидел, поэтому его решение было принято заранее. Представитель рода Монпавонов — в исправительной тюрьме! Представитель рода Монпавонов — библиотекарь в Маза! Нет, ни за что!.. Он все привел в порядок, уничтожил некоторые бумаги, опустошил свои карманы и сунул в них несколько вещиц из туалетного прибора так спокойно и естественно, что, когда он, уходя, сказал Франсису: «Я хочу принять ванну… Проклятая Палата… Чертова пыль!..» — слуга поверил ему на слово. Впрочем, маркиз не лгал. После длительного, полного волнений пребывания там, наверху, в пыльной галерее, он чувствовал себя разбитым, как после двух ночей, проведенных в вагоне. Сочетая решение умереть с желанием хорошенько помыться, старый сибарит хотел уснуть в ванне, «как этот…[55] как бишь, его… фф… фф… и другие прославленные герои древности». Надо отдать ему справедливость, ни один из этих стоиков не шел навстречу смерти с такой невозмутимостью, как он.
Воткнув в петлицу над своей орденской розеткой белую камелию, которую ему предложила мимоходом хорошенькая цветочница ив его клуба, он шел легкой походкой к бульвару Капуцинов, но встреча с г-жой Дженкинс на мгновение нарушила его безмятежное состояние духа. Ему почудился огонек у нее в глазах; она показалась ему такой моложавой, такой пикантной, что он остановился поглядеть на нее. Высокая, красивая, в развевающемся длинном черном газовом платье, облегающей плечи кружевной накидке, на которую спадала гирлянда осенних листьев с букета на ее шляпе, она удалялась, исчезала в ароматном воздухе среди других женщин, не менее элегантных. Мысль, что его глаза закроются навсегда и не увидят больше этого прелестного зрелища, которым он наслаждался, как знаток, слегка омрачала старого щеголя, заставила его замедлить шаги. Но спустя минуту встреча совершенно иного рода вернула ему утраченное было мужество.
Какой-то человек в потертой одежде, боязливый, ослепленный ярким светом, переходил бульвар. Это был старик Марестан, бывший сенатор, бывший министр, столь серьезно скомпрометированный в «деле о мальтийских крабах», что, несмотря на его возраст, на его заслуги, несмотря на скандальность судебного процесса, он был приговорен к двум годам тюрьмы и вычеркнут из списков кавалеров Почетного легиона, большой крест которого был ему когда-то пожалован. Бедняга, освобожденный досрочно за давностью дела, только что вышел из тюрьмы; он был растерян, не знал, что предпринять, не знал, чем скрасить свое жалкое существование, ибо ему пришлось вернуть все награбленное. Стоя на краю тротуара, он ждал, опустив голову, когда наконец можно будет перейти запруженную колясками улицу. Застряв между пешеходами и вереницей открытых экипажей, где сидело столько знакомых, он был явно смущен этой остановкой на самом людном месте. Монпавон, проходя мимо него, поймал его робкий, беспокойный взгляд,