жи Юблер с перьями в пышной прическе, с суховатым профилем и застывшей улыбкой небьющейся куклы из витрины парикмахера. Но вскоре атмосфера опять замораживалась.

— Сам черт не разогреет этих гостиных Народного просвещения… Сюда, наверное, приходит по ночам призрак Фрейссину.[25]

Эту мысль высказал вслух кто-то из молодых музыкантов, толпившихся вокруг директора Оперы Кадайяка, с философическим видом рассевшегося на бархатной скамье спиной к статуе Мольера. Тучный, полуглухой, с белой щетиной усов, он ничем не напоминал гибкого, подвижного импрессарио празднеств Набоба. — теперь он превратился в величественного идола с раздувшейся, но непроницаемой маской вместо лица, и только глаза свидетельствовали о том, что это на самом деле балагур — парижанин, хорошо знающий жизнь и потому жестоко проницательный, с умом, подобным трости с железным наконечником, закаленным на огнях рампы. Однако, вполне удовлетворенный достигнутым, сытый, больше всего боявшийся, как бы его не сместили с директорского поста, он не выпускал когтей, говорил немного, особенно здесь, и ограничивался тем, что подчеркивал свои наблюдения над разыгравшейся вокруг официальной и светской комедией безмолвным смехом Кожаного Чулка.

— Буассарик, дитя мое! — тихо сказал он молодому интригану-тулузцу, которому удалось недавно поставить в Опере свой балет после того, как партитура пролежала там под сукном всего-навсего лет десять, чему никто не хотел верить. — Буассарнк! Ты ведь все знаешь, скажи мне, как зовут вон того важного усача, который развязно беседует решительно со всеми и выступает вслед за своим носом с таким сосредоточенным вит дом, будто находится на похоронах этой своей принадлежности… По-видимому, он здесь свой человек, он разговаривал со мной о театре безапелляционным тоном.

— Не думаю, патрон… Скорее он дипломат. Я слышал, как он только что говорил бельгийскому послу, что они долгое время были коллегами.

.— Вы ошибаетесь, Буассарик… Должно быть, это какой-нибудь иностранный генерал. Несколько минут назад он разорялся в компании толстых эполет и, между прочим, громко сказал: «Только человек, которому никогда не приходилось командовать крупными воинскими соединениями…»

— Странно!

Спросили проходившего мимо Лаппара. Тот рассмеялся:

— Да ведь это же Бомпар!

— Это еще кто такой?

— Приятель министра… Как же это вы его не знаете?

— Южанин?

— Еще бы!..

И действительно, Бомпар, затянутый в великолепный новый фрак с бархатными отворотами, с перчатками, засунутыми за борт жилета, старался оживить вечер своего друга тем, что все время поддерживал оживленнейшую беседу с самыми разнообразными людьми. Впервые появившись в высшем чиновном мире, где его никто не знал, он, можно сказать, произвел сенсацию, щеголяя то в одной, то в другой группе гостей своей способностью к выдумке, своими огнедышащими видениями, рассказами о любовных похождениях с принцессами крови, приключениях и сражениях, триумфах на швейцарских стрелковых состязаниях, — все это вызывало на окружавших его лицах выражение изумления, смущения и беспокойства. Конечно, это вносило известную струю веселья, но оценить ее могли только те немногие, кто знал, с кем имеет дело, и это не могло рассеять скуку, проникавшую даже в концертный зал — громадное и очень живописное помещение с двумя ярусами и стеклянным потолком, который напоминал открытое небо.

Зелень декоративных растений — пальм, бананов с длинными листьями, неподвижными в свете люстр, — создавала некий естественный фон туалетам женщин, тесными рядами сидевших на бесчисленных рядах стульев. Переливной волной склонялись шеи, плечи и руки, выступавшие из корсажей, словно на полураскрытой чашечки махрового цветка, прически, на которых звездами сверкали бриллианты в синеватом отблеске черных и золотом мерцании белокурых волос.

Рисовались округлыми линиями от талии до шиньонов очертания полных фигур, и линиями легкими, устремленными ввысь от пояса, стянутого блестящей пряжечкой, до длинной шейки, перехваченной бархоткой, торсы изящно-худощавые. Надо всем этим трепетали, порхали раскрытые пестрые, усеянные блестками крылья вееров, примешивая аромат духов White rose [26] и опопанакса к слабому дыханию живых цветов — белой сирени и фиалок.

Напряженность на лицах гостей еще усиливалась перспективой неподвижно просидеть два часа перед эстрадой, где с самым невозмутимым видом, словно на них навели объектив фотоаппаратов, полукругом расположились хористы в черных фраках и в пышных платьях из белого муслина, и оркестр, замаскированный купами зеленых растений и роз, из-за которых высовывались грифы контрабасов, похожие на орудия пытки. О, эта пытка шейной колодкой музыки! Она всем им была так хорошо знакома, ибо числилась в расписании их зимних мучений, их тяжких светских повинностей. Вот почему, хорошенько поискав, во всем огромном зале можно было найти только одно довольное, улыбающееся лицо — это было лицо г-жи Руместан. И улыбка ее не была сценической улыбкой балерины, которую часто видишь на лицах хозяек дома и которая так легко превращается в гримасу озлобления и усталости, когда улыбающаяся хозяйка чувствует, что на нее не смотрят, — нет, на лице Розали играла улыбка женщины счастливой, женщины любимой, вновь начинающей по-настоящему жить. О неистощимая нежность сердца, любившего всего один раз! Розали снова начала верить в своего Нуму, с некоторых пор опять ставшего добрым и нежным. Это похоже было на возвращение, на ласковое сближение двух сердец, соединившихся после долгой разлуки. Не стараясь углубляться в то, чему она обязана возвратом его нежности, она снова видела мужа любящим и юным, как в тот вечер, перед панно, изображавшим охоту, и она снова была Дианой, соблазнительной, гибкой, тонкой, в белом атласном платье, с каштановыми волосами, причесанными на пробор и обрамлявшими ясное чело, чуждое дурных помыслов, так что в свои тридцать лет она казалась двадцатипятилетней.

Ортанс была тоже очень мила в голубом тюлевом платье, словно легкое облако, окутывавшем ее слегка наклоненный вперед, стройный стан и отбрасывавшем на ее личико нежную тень. Но она слегка тревожилась, как пройдет дебют ее любимого музыканта. Она волновалась: понравится ли этой изысканной публике народная музыка, или непременно надо, как утверждала ее сестра, чтобы тамбурин играл на фоне пейзажа, на фоне серых оливковых рощ и зубчатых холмов? Безмолвная, озадаченная, она, глядя в программу, в шорохе вееров и разговоров вполголоса, смешивавшихся со звуками настраиваемых инструментов, считала номера, предшествовавшие выступлению Вальмажура.

Стук смычков по пюпитрам, шорох бумаги на эстраде, где хористы поднялись с мест, держа в руках ноты, жертвы-слушательницы устремляют долгий взгляд на двери, у которых толпятся черные фраки, и первые звуки хора из оперы Глюка летят к высокому стеклянному потолку, на который зимняя ночь набросила темно-синий покров.

Ах, в этой роще, темной, роковой…

Концерт начался.

За последние несколько лет во Франции широко распространился вкус к музыке. Особенно в Париже концерты, которые давались по воскресеньям и в течение пасхальной недели, а также значительное количество частных музыкальных кружков возбуждали всеобщий интерес, содействовали популяризации произведений серьезной классической музыки, знакомство с ними превратили в моду. В сущности же, Париж — город суетный, живущий умом, вот почему он не может по-настоящему полюбить музыку, которая целиком захватывает человека, сковывает его движения, лишает голоса, не дает думать о житейском и, опутывая зыблющейся сетью гармонических созвучий, баюкает его, завораживает, как мерный рокот моря. Безумства, которые совершает в своем увлечении музыкой Париж, — это безумства хлыща, разоряющегося ради модной кокотки, страсть к шику, бьющая на эффект, пошлая и пустая до скуки.

Скука!

На концерте в Министерстве народного просвещения именно скука была доминирующим мотивом. Из-

Вы читаете Нума Руместан
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату