но только выражение это стало мягче, в нем появилась покорность. «Именуемая Делобель» знает, что скоро, очень скоро ей больше нечего будет желать.
Доктора утверждают, что Дезире умирает от воспаления легких, которое она схватила, пробыв всю ночь в мокрой одежде. Доктора ошибаются; это вовсе не воспаление легких. Так, значит, она умирает от любви?.. Тоже нет. После той страшной ночи она не думает больше о Франце — она считает, что недостойна ни любить, ни быть любимой. Отныне на ее безупречно чистой жизни появилось пятно; вот от чего она умирает.
Ее появление из воды на глазах собравшихся мужчин, тяжелая ночь, проведенная в участке, гнусные песни, которые она там слышала, сумасшедшая старуха, гревшаяся у печки, все порочное, нездоровое и жуткое, с чем столкнулась она на лестнице, презрительные взгляды одних, бесстыдство других, шутки ее спасителя, любезности полицейского, оскорбившие ее женскую скромность, необходимость назвать свое имя и, наконец, стыд за свое увечье, преследовавший Дезире на всем ее мученическом пути, как злая ирония, как лишняя насмешка над ее попыткой покончить с собой из-за любви, — каждая подробность этой страшной драмы кажется ей позором…
Да, она умирает от стыда. Ночью в бреду она то и дело повторяет: «Мне стыдно, мне стыдно!» — а в минуты успокоения кутается с головой в одеяло, как бы желая спрятаться, стать невидимой.
У постели Дезире при свете окна работает мамаша Делобель. Время от времени она поднимает глаза и незаметно для дочери вглядывается в выражение немого отчаяния на ее лице, стараясь проникнуть в тайну ее недуга… а затем снова поспешно принимается за работу. Несчастные бедняки не могут свободно предаваться горю. Надо работать, работать неустанно, и даже тогда, когда рядом бродит смерть, думать о повседневных нуждах, упорно бороться за существование.
Богатый может уйти в свое горе, может отдаться ему всецело, жить им, и только и делать что страдать и плакать.
У бедняка нет таких возможностей и прав. Я знавал у себя на родине, в деревне, старую женщину, потерявшую в течение года мужа и дочь, — два страшных испытания свалились на нее одно за другим. Но у нее остались сыновья, которых надо было воспитывать, ферма, большое хозяйство… С рассвета приходилось браться за дело, всюду поспевать, работать на полях, разбросанных на расстоянии нескольких миль одно от другого. Убитая горем вдова говорила мне: «В будни у меня нет ни одной свободной минутки, чтобы поплакать, но зато в воскресенье — о, в воскресенье я беру свое!..» И действительно, в этот день, пока дети играли во дворе или гуляли, она запиралась на ключ и полдня проводила в воплях и рыданиях, призывая в пустом доме мужа и дочь.
У мамаши Делобель не было даже этого воскресенья. Ведь работала она теперь одна, причем пальцы ее не обладали чудесной ловкостью маленьких ручек Дезире, а лекарства стоили дорого, и к тому же ни за что на свете не согласилась бы она лишить «отца» хотя бы одной из его дорогостоящих привычек. А потому, в какой бы час больная ни открыла глаза, она всегда — в бледном свете раннего утра и поздно ночью, при лампе — видела, что мать работает, работает не покладая рук…
Когда полог ее кровати был задернут, Дезире слышала сухой, металлический звук ножниц, которые мать то и дело клала на стол.
Бессонными ночами, когда она металась в лихорадке, а мать сидела подле нее, склонившись над работой, Дезире, глядя на ее измученное лицо, невыносимо страдала. Иногда это чувство брало верх над всем остальным.
— Дай я немного поработаю, мама, — говорила она, пытаясь приподняться на постели.
Такие минуты были как бы проблесками во мраке, который сгущался с каждым днем. Мать, видевшая в просьбе больной желание вернуться к жизни, усаживала ее поудобнее, придвигала к ней стол. Но иголка была слишком тяжела, глаза слишком слабы, а малейший стук экипажей, крики, доносившиеся снизу, напоминали Дезире о том, что улица, отвратительная улица — здесь, совсем рядом… Нет, у нее не было сил жить! Вот если 6 она могла умереть и потом родиться вновь… А теперь она умирала, постепенно отрешаясь от всего. Каждый раз, когда ей надо было вдеть нитку в иголку, мамаша Делобель бросала взгляд на дочь, становившуюся день ото дня все бледнее и бледнее.
— Как ты себя чувствуешь?
— Очень хорошо… — отвечала больная, и печальная улыбка, освещавшая на минуту ее страдальческое лицо, делала особенно заметными все происшедшие в нем перемены — так солнечный луч, проскользнувший в бедное жилище, не оживляет, а только еще резче подчеркивает его уныние и пустоту.
Затем наступало долгое молчание. Мать ничего не говорила из боязни заплакать, а дочь, скованная лихорадкой, была уже окутана той незримой пеленой, которой смерть как бы из сострадания обволакивает уходящих из жизни, чтобы отнять у них последние силы и унести их в небытие тихо и без борьбы.
Прославленного Делобеля никогда не бывало дома. Он ничего не изменил в своем образе жизни актера без ангажемента. Между тем он знал, что Дезире умирает, — доктор предупредил его. Это было для него сильным ударом, ибо в глубине души он очень любил свою дочь, но в этой странной натуре подлинные, искренние чувства принимали фальшивый и неестественный оттенок в силу того самого закона, по которому предметы, поставленные на наклонную плоскость, не могут казаться стоящими прямо.
Для Делобеля самое главное было выставлять напоказ, изливать перед всеми свое горе. Он разыгрывал роль несчастного отца перед всем бульваром. Его встречали у входов в театры и в артистических кафе, бледного, с покрасневшими глазами. Он любил, чтобы его спрашивали: «Ну что, старина? Как там у тебя дома?» В ответ он нервно встряхивал головой, лицо его принимало такое выражение, как будто он сдерживает слезы и готовые вырваться проклятия, и он безмолвно устремлял к небу свой гневный сверлящий взгляд, как в былые времена, когда играл «Детского доктора». Все это, впрочем, не мешало ему быть ласковым, внимательным и предупредительным к дочери.
С тех пор как Дезире заболела, у него вошло в привычку приносить ей, возвращаясь с прогулок по Парижу, цветы, причем он не довольствовался обыкновенными цветами, скромными фиалками, выставленными на углах улиц для тощих кошельков. В эти серые осенние дни ему нужны были непременно розы, гвоздика и особенно белая сирень, выращенная в оранжереях сирень, у которой цветы, стебель и листья почти одинакового бледно-зеленого цвета, как будто природа второпях выкрасила их одной краской.
— Ну к чему?.. К чему это?.. Я рассержусь, — говорила каждый раз больная, когда он торжественно входил к ней с букетом в руках. Но он с таким барским видом отвечал:
— Оставь!.. Оставь!.. Это такие пустяки!.. — что она не смела отказываться.
Между тем это был крупный расход, и мать из сил выбивалась, чтобы заработать на все…
Но г-жа Делобель и не думала роптать, она находила, что это очень мило со стороны великого человека.
Ее восхищали его презрение к деньгам, его очаровательная беспечность, и, больше чем когда-либо, она верила в гений и в театральную карьеру своего мужа.
Он тоже, несмотря на тяжелые события, сохранял непоколебимую веру в себя. А между тем его глаза чуть было не раскрылись наконец для правды: маленькая пылающая ручка, коснувшись величественного, полного иллюзий чела, чуть было не прогнала издавна засевшую там назойливую, как жужжание майского жука, навязчивую идею.
Вот как это произошло.
Однажды ночью Дезире внезапно проснулась в каком-то странном состоянии. Надо сказать, что накануне доктор был очень удивлен происшедшей в ней переменой: больная была гораздо бодрее, спокойнее, жар почти спал. Не вдаваясь в причины неожиданного улучшения, он ушел, сказав: «Посмотрим, как будет дальше», — он возлагал надежду на один из тех резких переломов болезни, которые подчас возникают, когда сила молодости, побеждая смерть, возрождает к жизни уже почти умирающий организм. Если б он заглянул под подушку Дезире, он нашел бы там письмо со штемпелем Каира, — письмо, являвшееся разгадкой столь счастливой перемены. То были четыре странички за подписью Франца, где он, ничего не утаивая, объяснял своей дорогой Зизи свое поведение.
Именно о таком письме мечтала больная. Если б даже она продиктовала его сама, то и тогда в нем не нашлось бы лучших слов, чтобы тронуть ее сердце, и все извинения, способные залечить ее раны, не были бы выражены более убедительно и деликатно. Франц раскаивался, просил прощения и, ничего не обещая, а