главное, ничего не прося у нее, рассказывал верной подруге о своей борьбе, угрызениях совести и муках. Он возмущался вероломством Сидони, умолял Дезире не доверяться ей и с глубоко враждебным чувством, которое обманутая любовь делала проницательным и жестоким, говорил об испорченной, поверхностной натуре этой женщины, о ее холодном голосе, как бы созданном для того, чтобы лгать, голосе, в котором никогда не слышалось сердечной нотки, ибо он шел от рассудка, как и все страстные порывы этой парижской куклы.
Как жаль, что письмо не пришло несколькими днями раньше! Теперь все эти хорошие слова были для Дезире все равно, что роскошные блюда, которые слишком поздно приносят умирающему от голода. Он вдыхает запах, жаждет отведать их, но у него нет сил, чтобы вкусить их. Весь день больная перечитывала письмо. Она вынимала его из конверта, снова и снова любовно складывала и, закрыв глаза, видела его перед собой все целиком, вплоть до цвета марки. Франц думал о ней! Это сознание наполняло ее сладостным спокойствием, и она уснула с таким чувством, словно чья-то дружеская рука поддерживала ее слабую головку.
Вдруг она проснулась в каком-то, как мы уже сказали, необычном состоянии. Слабость, тревога во всем существе, что-то невыразимое… Ей казалось, что жизнь ее держится на тоненькой ниточке, так туго натянутой, что она вот-вот оборвется, и колебания этой ниточки придавали всем ее чувствам сверхъестественную тонкость и остроту. Была ночь. Комната, где она лежала, — родители перевели ее в свою спальню, так как она была просторнее и в ней было больше воздуха, чем в ее маленьком алькове, — была погружена в полумрак. Ночник отбрасывал на потолок светящиеся круги, и они мерцали словно печальное созвездие, занимающее больных во время бессонницы. На рабочем столе приспущенный огонек лампы под абажуром освещал разбросанную работу и силуэт мамаши Делобель, задремавшей в кресле.
Дезире казалось, что голова ее стала какой-то необычайно легкой. И вдруг в ней закружился целый рой мыслей и воспоминаний. Все ее далекое прошлое как будто приблизилось к ней. Самые незначительные со* бытия, сцены, смысл которых она не понимала в детстве, слова, которые она слышала точно во сне, воскресали в ее памяти.
Это не пугало, а только удивляло ее. Она не знала, что перед великим забвением, которое несет с собой смерть, часто бывают минуты такого странного возбуждения, когда все существо человека как бы напрягает свои способности и силы в последней, бессознательной борьбе.
Лежа в постели, она видела отца и мать: ее — совсем близко, его — в мастерской, дверь которой оставили открытой. Г-жа Делобель задремала в кресле, сломленная бесконечной усталостью. Все горестные и неизгладимые следы, которыми годы и переживания, словно сабельными ударами, отмечают постаревшие лица, отчетливо выступили сейчас, во время сна. Днем сила воли и заботы как бы накладывают маску на истинное выражение лиц, зато ночью они становятся сами собой. Глубокие морщины стойкой женщины, ее покрасневшие веки, поредевшие, седые на висках волосы, трясущиеся, усталые руки — все сейчас стало зримым, и Дезире все это увидела. Ах, если бы у нее хватило сил подойти и поцеловать спокойное и, несмотря на избороздившие его морщины, прекрасное лицо матери!
И как полная противоположность матери предстал перед дочерью знаменитый Делобель. Он сидел в одной из своих любимых поз, вполоборота, на уголке накрытого белой скатертью стола. Великий человек только что вернулся — стук его шагов, по-видимому, и разбудил больную — и, еще возбужденный ходьбой и интересным спектаклем, затянутый в новый сюртук, завитой, с салфеткой под подбородком, он важно и торжественно ужинал в одиночестве, пробегая глазами брошюрку, прислоненную к стоявшему перед ним графину.
Впервые за всю свою жизнь заметила Дезире поразительный контраст между измученной матерью, одетой в поношенное черное платьишко, еще резче подчеркивавшее ее бледность и худобу, и отцом — довольным, откормленным, праздным, спокойным и беспечным. Она поняла вдруг, как различны были эти две жизни. Круг, замыкающий домашнюю среду, к которой дети так привыкают, что становятся слепы ко всему, что в ней происходит, этот круг распался для нее. Теперь она судила родителей на расстоянии, как бы незаметно отдалившись от них. И это ясновидение последнего часа было, для нее лишней пыткой. Что с ними будет, когда ее не станет? Либо мать взвалит на себя все бремя жизни и умрет от непосильного труда, либо несчастная женщина вынуждена будет бросить работу, и ее эгоистичный спутник жизни, в погоне за удовлетворением — своего актерского тщеславия, мало-помалу доведет их обоих до страшной нужды, этой черной ямы, которая все расширяется и углубляется, по мере того как опускаешься в нее.
А ведь он был не злой человек. И не раз доказывал им это. Но он страдал непомерным самообольщением, неизлечимой слепотой. А что, если она все-таки попробует? Что, если перед тем как уйти из жизни, — .что-то подсказывало ей, что это произойдет очень скоро, — что, если перед тем как уйти, она сорвет ту плотную повязку» которую этот несчастный добровольно и через силу удерживал у себя на глазах?
Только ее нежная и любящая рука могла отважиться на подобную операцию.
Только она одна имеет право сказать отцу: «Зарабатывай на жизнь… Откажись от театра…»
А так как время не ждало, Дезире Делобель, вооружившись всем своим мужеством, тихонько позвала:
— Папа!.. Папа!..
Великий человек поспешил на зов дочери. В тот вечер состоялась премьера в театре Амбигю, и он вернулся оживленный, в приподнятом настроении. Люстры, клакеры, разговоры в кулуарах — все эти возбуждающие мелочи, которыми он поддерживал свою манию, на этот раз больше чем когда-либо подогрели его иллюзии.
Высоко держа лампу в руке, с камелией в петлице, он вошел в комнату Дезире сияющий и великолепный.
— Добрый вечер, Зизи. Ты еще не спишь?
Его веселая интонация до странности не гармонировала с печальной обстановкой комнаты.
Указывая на спящую мать, Дезире сделала ему знак, чтобы он молчал.
— Поставьте лампу… Мне надо поговорить с вами.
Ее прерывающийся от волнения голос поразил его.
Поразили и ее широко открытые глаза, поразил проникновенный взгляд, какого он никогда прежде не замечал у нее.
Слегка робея, он подошел к ней с камелией в руке, сложив губы «сердечком» и поскрипывая новыми башмаками, что, по его мнению, являлось признаком аристократизма. Вид у него был явно смущенный: слишком уж резок был контраст между шумным, ярко освещенным зрительным залом, откуда он только что пришел, и этой маленькой комнаткой, где лежала больная и где приглушенные звуки и слабый свет сильнее подчеркивали тревожную напряженность атмосферы.
— Что с тобой, мой ангелочек?.. Тебе хуже?
Движением головы Дезире подтвердила, что чувствует себя очень плохо, и прибавила, что хотела бы с ним поговорить… но только пусть отец подойдет к ней ближе, как можно ближе. Когда он сел у ее изголовья, она положила свою пылающую руку на руку великого человека и стала шептать ему на ухо… Ей плохо, совсем плохо. Она понимает, что дни ее сочтены…
— Вы останетесь одни, отец… Да не дрожите же гак!.. Ведь вы же знали, что это должно случиться, и даже очень скоро… Но вот что я хочу вам сказать… Я боюсь, что когда меня не станет, у мамы не хватит сил, она не сможет вести одна весь дом. Посмотрите, какая она бледная, измученная….
Актер взглянул на «святую женщину», и его, по-видимому, удивило, что у нее и правда болезненный вид. Но он тут же эгоистически утешил себя:
— Она никогда не была особенно крепкой.
Эта фраза и тон, каким она была сказана, возмутили Дезире и еще больше укрепили се в принятом решении. Она продолжала, уже не щадя иллюзий актера:
— Что будет с вами обоими, когда меня не станет?.. Да, я знаю, у вас есть большие надежды, но они все не осуществляются. Благоприятные обстоятельства, которых вы так давно ждете, могут долго еще не возникнуть, а что вы будете делать до тех пор?.. Послушайте, дорогой папа: мне не хочется огорчать вас, но в ваши годы, при вашем уме, вам было бы не трудно… Я уверена, что Рислер-старший с удовольствием…
Она говорила медленно, с усилием, подыскивая слова и останавливаясь после каждой фразы, в