надежде, что отец прервет молчание жестом или восклицанием. Но актер ничего не понимал. Он слушал ее, смотрел на нее широко раскрытыми глазами, смутно чувствуя, что эта невинная, неумолимая детская совесть выступает против него с обвинением; он только не знал еще, с каким именно.
— Мне кажется, вам бы следовало… — робко продолжала Дезире, — мне кажется, вам бы следовало отказаться…
— Что?.. Что?.. Как?..
Увидев действие своих слов, она умолкла. Подвижная физиономия старого актера вдруг исказилась под влиянием сильнейшего отчаяния. Слезы, настоящие слезы, которые он даже не пытался утаить, прикрыв рукой глаза, как это делают на сцене, застыли в его глазах. Волнение сдавило ему горло. Несчастный начинал понимать… Итак, из двух почитательниц, еще оставшихся верными ему, одна от него отвернулась. Его дочь больше не верила в его славу. Нет, это невозможно! Он не так понял, не расслышал… От чего он должен отказаться? А?.. Но перед немой мольбой этого просившего о пощаде взгляда у Дезире не хватило мужества договорить. Притом бедная девушка истощила последние силы, жизнь ее угасала…
Она прошептала еле слышно:
— Отказаться… Отказаться…
Затем ее головка упала на подушку… и она умерла, так и не посмев сказать ему, от чего ему следовало отказаться…
«Именуемая Делобель» умерла, господин комиссар. Ведь я же говорил вам, что она больше не повторит своей попытки. На этот раз смерть избавила ее от ходьбы и страданий, она сама пришла за ней. И теперь, недоверчивый вы человек, четыре прочно сколоченные сосновые доски ручаются вам за то, что слово бедной девушки крепко. Она обещала, что не повторит этого, и она не повторит…
Маленькая хромоножка умерла. Это печальное событие привело в волнение весь квартал Фран- Буржуа. Не то чтобы Дезире пользовалась большой известностью, ведь она почти не выходила из дому, и только изредка показывалось у тусклого окна ее бледное личико затворницы, ее большие, обведенные синевой глаза неутомимой труженицы. Но на похоронах дочери знаменитого Делобеля будет, конечно, много актеров, а Париж обожает этих людей. Он любит смотреть, как проходят по улице, средь бела дня, кумиры его вечеров, любит вглядываться в их подлинные лица, не измененные искусственным светом рампы. Не удивительно поэтому, что в то утро, когда в квартирке на улице Брак натягивали, стуча молотком, белые драпировки, любопытные наводняли тротуары и мостовую.
Надо отдать справедливость актерам — они очень дружны между собой или, во всяком случае, связаны солидарностью, узами профессии, и это объединяет их каждый раз, когда представляется случай показать себя — на балах, концертах, банкетах, похоронах.
Хотя знаменитый Делобель давно не имел никакого отношения к театру и имя его уже более пятнадцати лет не упоминалось ни в одной рецензии, ни на одной афише, достаточно было в каком-то захудалом театральном листке появиться маленькой заметке, гласившей:
Тут были все: знаменитые и непризнанные, прославленные и безвестные, и те, что играли когда-то с Делобелем в провинции, и те, что встречались с ним в театральных кафе, где он был завсегдатаем, одним из тех завсегдатаев, которых иногда затрудняешься назвать по имени, но запоминаешь благодаря тому, что они становятся как бы неотделимы от той обстановки, в которой их постоянно видишь. Были здесь также и провинциальные актеры, приехавшие в Париж, чтобы «подцепить» антрепренера, получить хороший ангажемент.
И все они, неизвестные и знаменитые, парижане и провинциалы, жаждали одного: увидеть свое имя напечатанным в газете, в заметке о похоронах. Для этих тщеславных людей хороши все виды рекламы. Актеры так боятся, чтобы публика не забыла их, что в те периоды, когда они не появляются на сцене, они делают все для того, чтобы о них говорили, и любыми способами напоминают о себе быстропреходящим, изменчивым симпатиям Парижа.
С девяти часов утра весь мелкий люд Маре — этой сплетничающей провинции — ждал у окон, у дверей и на улице появления актеров. Мастеровые караулили у запыленных окон мастерских, обыватели выглядывали из-за занавесок, хозяйки поджидали с корзинкой на руке, ученики ремесленных училищ — со свертками на голове.
Наконец актеры начали появляться: пешком и в экипажах, поодиночке и группами. Их узнавали по бритым лицам с синевой на подбородках и на щеках, по неестественным манерам, напыщенным или подчеркнуто простым, по их претенциозным жестам, а в особенности по чрезмерной чувствительности, выработавшейся у них благодаря постоянному преувеличению переживаний, которого требуют условия сцены. Любопытно было наблюдать, как все они по-разному выражали свое волнение по поводу печального события. Появление каждого из них на темном мощеном дворике траурного дома было своего рода выходом на сцену и варьировалось в зависимости от амплуа актера. Трагики входили сумрачные, с нахмуренными бровями, и начинали с того, что кончиком перчатки выдавливали в уголке глаза слезу, которую якобы не могли удержать, затем вздыхали, поднимали глаза к небу и оставались стоять на сцене, то есть во дворе, держа шляпу у бедра и слегка постукивая левой ногою, что как бы помогало им сдерживать горе: «Молчи, мое сердце, молчи…» Комики, напротив, били на простоту. Они подходили друг к другу, изображая на лице участие и сострадание, называли друг друга «старина», обменивались взволнованными рукопожатиями, причем подрагивание их отвислых щек, движения глаз и губ, с помощью которых они стремились выразить свою скорбь, низводили их растроганность до пошлого фарса…
Все манерны, и все искренни.
Едва успев войти, эти господа делились на два лагеря. Знаменитые, преуспевшие актеры пренебрежительно поглядывали на неизвестных, неряшливых Робрикаров, а те из зависти отвечали на их презрение множеством обидных замечаний: «Заметили, как постарел и опустился N? Он недолго продержится на своем амплуа».
Делобель, во всем черном, в черных перчатках, с заплаканными глазами и стиснутыми зубами, переходил от одной группы к другой и молча обменивался рукопожатиями. Сердце бедняги обливалось кровью, но это не помешало ему завиться и причесаться а-ля Капуль, как и приличествовало обстоятельствам. Странный человек! Заглянув в его душу, никто не мог бы сказать, где находится черта, отделяющая подлинное горе от показного: так тесно они переплелись между собой… Среди актеров было и несколько наших знакомцев, в том числе г-н Шеб, еще более важный, чем обычно; он бродил с озабоченным видом вокруг модных знаменитостей, а г-жа Шеб сидела наверху с несчастной матерью. Сидони не могла приехать, но Рислер-старший был здесь. Добрый Рислер, верный друг в несчастье, взял на себя все расходы по печальной церемонии: траурные экипажи были великолепны, обивка отделана серебром, катафалк усыпан белыми розами и фиалками. Эта скромная белизна при свете восковых свечей, эти трепещущие, окропленные святой водой цветы на фоне узкой темной улочки невольно заставляли думать о судьбе бедной девушки, улыбка которой была всегда омыта слезами.
Шествие медленно двинулось по извилистым улицам.
Во главе процессии, сотрясаясь от рыданий, шел Делобель. Он оплакивал себя, несчастного отца, хоронившего свое дитя, не меньше, чем свою умершую дочь. В глубине искренней печали таилась его тщеславная сущность актера, словно камень на дне реки, остающийся неподвижным под напором изменчивых волн. Пышность церемонии, траурное шествие, останавливающее на своем пути все уличное движение, задрапированные экипажи, маленькая карета Рислеров, которую Сидони послала в подражание обычаям высшего света, — все это, несмотря ни на что, льстило ему, приводило его в восторг. Был даже момент, когда он, не выдержав, наклонился к шедшему рядом с ним Робрикару и шепнул:
— Ты заметил?
— Что такое?
Несчастный отец, вытирая слезы, промолвил не без гордости:
— Два собственных экипажа…
Милая, славная Зизи, такая добрая и такая простая! Вся эта показная скорбь, весь этот кортеж торжественных плакальщиков, — все это было не для нее!..