станков, мощное, ритмичное дыхание машин, и этот гул труда, сливаясь в ее памяти с воспоминаниями о праздниках и голубых каретах, неотступно преследовал ее.
Он заглушал для нее грохот омнибусов, уличные крики, шум фонтанов. И в мастерской, когда она сортировала искусственный жемчуг, и вечером у себя дома, когда, пообедав, она шла к окну на площадке, чтобы подышать свежим воздухом и посмотреть на опустевшую, погруженную во мрак фабрику, этот гул неустанно звучал в ее ушах, словно назойливый аккомпанемент ее мыслям.
— Девочка скучает, госпожа Шеб… Надо ее развлечь. В будущее воскресенье я повезу вас всех за город.
Но воскресные прогулки, которые Рислер устраивал, чтобы рассеять Сидони, нагоняли на нее еще большую тоску.
Беднякам дорого достаются удовольствия. В такие дни приходилось вставать в четыре часа утра, ибо в последнюю минуту всегда оказывалось, что надо или что-нибудь прогладить, или пришить какую-нибудь отделку, чтобы освежить неизменное лиловое платье в белую полоску, которое г-жа Шеб добросовестно удлиняла из года в год.
Отправлялись все вместе: Шебы, Рислеры, знаменитый Делобель. Только Дезире с матерью не принимали участия в этих прогулках. Бедная калека, стыдившаяся своего увечья, не хотела расстаться со своим креслом, мать тоже оставалась дома, чтобы составить компанию дочери. К тому же ни у той, ни у другой не было достаточно приличного туалета, чтобы показаться на улице рядом с их великим человеком, — это значило бы испортить весь эффект, производимый его внешностью.
В час отъезда Сидони немного оживлялась. Париж в розовой дымке июльского утра, вокзалы, пестреющие светлыми туалетами, поля, мелькающие мимо окон вагона, движение, чистый воздух, влажный от близости Сены и напоенный ароматом леса, цветущих лугов и созревающих хлебов, — все это на минуту захватывало ее. Но тривиальность такого воскресного отдыха быстро вызывала у нее отвращение.
Ведь каждый раз одно и то же!
Останавливались у кабачка, поблизости от сельского праздника, там, где было шумно и людно, потому что Делобелю нужна была публика. В сером костюме, в серых гетрах, в маленькой надвинутой на ухо шляпе, набросив на руку светлое пальто, он расхаживал, убаюкиваемый своей грезой: ему казалось, что он находится на сцене, изображающей деревню в окрестностях Парижа, и что он играет роль парижанина на даче.
Что касается Шеба, то, хотя он и хвастался, что любит природу, как покойный Жан-Жак,[8] он признавал ее не иначе, как со стрельбою в цель, каруселями, бегом в мешках, пылью и дудками. Все это, впрочем, являлось идеалом сельской жизни и для г-жи Шеб.
Но у Сидони был другой идеал, эти воскресные дни, такие шумные на деревенских улицах, наводили на нее невыносимую тоску. Единственным ее удовольствием в этой сутолоке было сознание, что на нее смотрят. Наивное, громко выраженное восхищение любого мужлана заставляло ее весь день улыбаться, ибо она была из числа тех женщин, которые не пренебрегают никакими ком* плиментами.
Иногда, оставив Шебов и Делобеля на гулянье, Рислер с братом и «малюткой» уходил в поле собирать цветы, которые могли бы послужить моделью для его обоев. Долговязый Франц нагибал своими длинными руками высокие ветви боярышника или же взбирался на ограду и срывал видневшуюся за ней нежную зелень. Но самую богатую жатву собирали они на берегу реки.
Там попадались гибкие растения на длинных согнутых стеблях — они так эффектны на обоях! — высокий прямой тростник и вьюнки, цветы которых, неожиданно раскрываясь в причудливом рисунке, кажутся живыми лицами, выглядывающими из очаровательного сплетения зелени… Составляя букеты, Рислер артистически располагал цветы, вдохновляясь своеобразием каждого растения, стараясь понять его сущность, которую уже нельзя будет уловить на другой день, когда оно увянет.
Составив букет и перевязав его, точно лентой, широкой травинкой, его взваливали Францу на спину — ив путь! Увлеченный своим искусством, Рислер и дорогой не переставал искать сюжеты и различные сочетания.
— Посмотри, малютка: если эту веточку ландыша с его белыми колокольчиками переплести с шиповником… А? Как ты думаешь?.. На водянисто-зеленом или светло-сером фоне это получится очень мило.
Но Сидони не любила ни ландышей, ни шиповника. — Для нее полевые цветы были цветами бедняков, чем-то вроде ее лилового платья.
Она вспоминала другие цветы, те, что видела у Гардинуа, в замке Савиньи, в оранжереях, на балюстрадах, вокруг всего двора, усыпанного песком и уставленного, большими вазами.
Вот какие любила она цветы, вот как она понимала деревню!
Воспоминания о Савиньи всплывали у нее на каждом шагу. Проходя мимо решетки парка, она останавливалась и смотрела на прямую, ровную аллею, которая вела, вероятно, к крыльцу… Лужайки, на которые ложилась тень от высоких деревьев, спокойные террасы у воды напоминали ей другие террасы, другие лужайки. Эти видения роскоши, переплетаясь с воспоминаниями, еще более омрачали ее воскресные дни. Но мучительнее всего было для нее возвращение.
В воскресные вечера на маленьких пригородных парижских вокзалах невообразимо тесно и душно. Сколько тут деланного веселья, глупого смеха, песен, распеваемых усталыми голосами, способными только завывать!.. Зато Шеб чувствовал себя здесь в своей стихии.
Он толкался у окошка кассы, возмущался опозданием поезда, разносил начальника станции, железнодорожную компанию, правительство и громко, так, чтобы все слышали, говорил Делобелю:
— А?.. Каково!.. Если б что-нибудь подобное случилось в Америке!
Выразительная мимика знаменитого актера и многозначительный вид, с каким он отвечал: «Воображаю!» — заставляли окружающих предполагать, что эти господа и в самом деле знают, что произошло бы в подобном случае в Америке. Ни тот, ни другой, конечно, понятия об этом не имели, но такие замечания придавали им вес в глазах толпы.
Сидя рядом с Францем и держа половину его букета у себя на коленях, Сидони в томительном ожидании вечернего поезда как бы растворялась в окружавшей ее сутолоке. Из окна вокзала, освещенного единственной Лампочкой, она видела погруженную во мрак зелень, сквозь которую кое-где еще мелькали последние огни праздничной иллюминации, видела темную деревенскую улицу, прибывающих людей и висячий фонарь на пустынной платформе…
Время от времени за стеклянными дверями проносился, не останавливаясь, поезд, выбрасывая сноп искр и клубы пара. В вокзале поднималась целая буря — визг, топот, но все это покрывалось пронзительным, как крик морской чайки, фальцетом Шеба, вопившего: «Вышибайте двери! Вышибайте двери!..» Сам он, впрочем, ни за что бы этого не сделал, так как смертельно боялся жандармов. Буря скоро утихала. Женщины, измученные, растрепанные, засыпали, прикорнув на скамьях. Помятые платья, разорванные косынки, белые открытые туалеты — все было в пыли…
Здесь и дышали-то главным образом пылью.
Она сыпалась с одежды, подымалась из-под ног, затемняла свет лампы, засоряла глаза, окутывала, словно облаком, измученные лица. Вагоны, куда люди попадали наконец после долгих часов ожидания, были тоже насыщены пылью… Сидони открывала окно и долго смотрела на темные поля, пока наконец у крепостных валов не показывались, словно бесчисленные звезды, первые фонари Внешних бульваров.
На этом кончался ужасный день отдыха всех этих бедняков. Вид Парижа возвращал каждого к мысли о завтрашней работе. И, как ни уныло проходило ее воскресенье, Сидони начинала жалеть, что оно уже позади. Она думала о богатых, чья жизнь — сплошной праздник, и смутно, как во сне, вставали перед нею виденные днем парки, где по длинным, усыпанным мелким песком аллеям разгуливали счастливые мира сего, в то время как там, за решеткой, в дорожной пыли быстро шагало воскресенье бедняков, которым некогда было даже остановиться, чтобы посмотреть на этих счастливцев и позавидовать им.
Так протекала жизнь Сидони Шеб с тринадцати до семнадцати лет.
Годы проходили один за другим, не принося с собой никаких перемен. Немного больше износилась кашемировая шаль г-жи Шеб, еще несколько раз было переделано лиловое платьице — вот и все. Но только, по мере того как подрастала Сидони, Франц, теперь уже взрослый юноша, все чаще бросал на нее нежные безмолвные взгляды и окружал ее вниманием и любовью, явными для всех, кроме самой девушки.