хватало здесь и незнакомых улиц, и работы, за которую я получал двенадцать долларов в неделю; мистер Берман платил мне из своего кармана за собирание грязной посуды и смотрение в оба, хотя на что мне смотреть, я не знал. На третий или четвертый день я уже редко вспоминал тело мойщика окон, которое летело, переворачиваясь в воздухе, со здания на Седьмой авеню. В Ист-сайде менялись даже воспоминания. Просыпался я обычно около полудня, потом поднимался по железной лестнице в переулок, поворачивал за угол, проходил несколько кварталов до кафетерия на Лексингтон авеню, где в это время обедали водители такси. Завтракал я обильно. Затем покупал булочки для стариков, которых хозяин кафетерия пытался вытолкать за вращающуюся дверь. Размышляя о своей жизни, находил, что мне не за что себя корить, разве только за то, что не навещаю мать. Однажды я вызвал ее к телефону кондитерской на углу нашего квартала и сказал, что мне надо на какое-то время уехать, но я не уверен, что она поняла меня. На то, чтобы найти ее и привести к телефону, ушло пятнадцать минут.
Это был период относительного мира и спокойствия.
Однажды ночью я смог наконец рассказать мистеру Берману, что приходил Бо Уайнберг с компанией, поужинал и заплатил оркестру, чтобы исполнили пару песен по его выбору. Узнал я его по оживлению официантов. Мистер Берман не удивился.
— Бо снова придет, — сказал он. — Не важно, с кем он сидит. Смотри, кто сидит у стойки рядом с дверью.
Так я и сделал пару вечеров спустя, когда Бо вновь появился с симпатичной блондинкой и еще одной интересной парой — хорошо одетым светловолосым мужчиной с пышной прической и брюнеткой. Они заняли лучший столик рядом с оркестром. Посетители, пришедшие повеселиться, понимали, что им повезло в тот вечер. И дело не только в том, что Бо прекрасно выглядел, а он именно так и выглядел — высокий сильный смуглый мужчина с блестящими белыми зубами, ухоженный до кончиков ногтей, а в том, что, казалось, он впитывал в себя весь свет, так что голубой превратился в красный, и все остальные посетители на его фоне побледнели и скукожились. Он и его компания были при параде, словно пришли из какого-то важного места, например из оперы или театра на Бродвее. Он здоровался то с одним, то с другим и вел себя так, словно был здесь хозяином. Музыканты пришли пораньше, начались танцы. И вскоре Эмбасси-клуб стал таким, каким в моем представлении и должен быть настоящий ночной клуб. Через несколько минут зал наполнился, словно весь Нью-Йорк сбежался. Люди подходили к столу Бо и представлялись. Мужчина, с которым пришел Бо, оказался знаменитым игроком в гольф, но его имя мне ничего не говорило. Гольф — не мой вид спорта. Женщины смеялись, сделав одну-две затяжки, тушили сигарету, и я тут же менял пепельницу. Странно, но чем больше набивалось людей, чем громче звучали музыка и смех, тем вместительнее становился Эмбасси- клуб, пока наконец он не превратился в средоточие мира; я хочу сказать, что вне его уже ничего не было — ни улицы, ни города, ни страны. В ушах у меня звенело, и, хотя я был всего лишь мальчиком на побегушках, когда в зале появился Уолтер Уинчелл и подсел на несколько минут к столику Бо, я почувствовал себя счастливым, впрочем, Уинчелла я почти не видел, поскольку с ног сбился от работы. Позднее Бо Уайнберг обратился прямо ко мне, попросив сказать официанту, чтобы тот освежил напитки помощников окружного прокурора, сидевших на сквозняке за столиком у двери. Это вызвало большое веселье. Далеко за полночь, когда они решили поесть и я подошел к их столу, чтобы положить серебряными щипцами им на тарелки маленькие твердые булочки — у меня уже это здорово получалось, — мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не схватить три или четыре булочки и не начать жонглировать ими под музыку, в тот момент это был «Лаймхаус блюз», который оркестр исполнял очень величественно и размеренно. «О малыш из Лаймхауса, мой малыш, ты идешь проторенной дорогой».
И при всем при том я никогда не забывал о поручении мистера Бермана. Человек, пришедший незадолго до появления Бо Уайнберга и севший в конце стойки, был не Лулу Розенкранц с бровями вразлет, и не Микки с оттопыренными ушами, и не кто-либо из тех, кого я видел в грузовиках или в конторе на 149-й улице, короче говоря, в организации я его не видел. Это был маленький толстый мужчина в двубортном перламутрово-сером пиджаке с большими лацканами, зеленом атласном галстуке и белой рубашке, пробыл он недолго, выкурил пару сигарет и выпил бокал минеральной воды. Он, казалось, тихо наслаждался музыкой. Сидел он молча, погруженный в свои мысли, его мягкая шляпа лежала на стойке бара рядом с ним.
Позднее, когда утро проникло в подвальный кабинет, мистер Берман оторвался от стопок кассовых чеков, сказал «Ну?» и посмотрел на меня сквозь очки своими карими, с голубой каймой глазами. Я заметил, что тот человек пользовался собственными спичками и оставил коробок в пепельнице; когда он ушел, я вынул коробок из мусорного ящика за баром. Но время доказательств еще не пришло. Достаточно было только сделать основную атрибуцию.
— Он не отсюда, — сказал я. — Этот хмырь из Кливленда.
В то утро спать мне не пришлось. Мистер Берман послал меня позвонить из телефонной будки, я набрал номер, который он дал, и после трех гудков повесил трубку. Возвращаясь, я захватил кофе и булочки. Появились уборщицы и навели чистоту в клубе. Теперь внутри было приятно и спокойно, все огни, кроме лампочки над баром, были погашены, кое-какой свет пробивался с улицы и через занавеси входных дверей. Среди прочего я научился понимать, когда я должен быть под рукой и на глазах, а когда под рукой и не на глазах. Теперь я выбрал второе, возможно, потому, что мистер Берман был не расположен говорить со мной. В утренних сумерках я сидел наверху около бара один, усталый как черт, не без гордости думая о том, что я сделал полезное дело, которое называлось, как я уже знал, опознанием. Но затем неожиданно появился Ирвинг, а это означало, что где-то неподалеку и мистер Шульц. Ирвинг зашел за стойку, положил в стакан немного льда, разрезал лайм на четыре части и выдавил сок в стакан, затем наполнил стакан из сифона сельтерской водой. Проделав все это самым тщательным образом — на стойке бара остался только круглый влажный след от стакана, — Ирвинг выпил свой напиток залпом. Потом он вымыл стакан, вытер его полотенцем и поставил под прилавок. В этот миг мне пришло в голову, что мое самодовольство неразумно. Оно покоилось на вере в то, что я являюсь субъектом собственного опыта. А потом, когда Ирвинг пошел открыть входную дверь, в стекло которой кто-то уже стучал несколько минут, и впустил неуместного здесь городского пожарного инспектора, выбравшего именно это время, а причина была разве что в словах, которые искристым утром нежно прошептал ветерок в великом каменном городе, словах о том, что один вождь умер, а другой умирает, которые разнеслись, будто пыльца с маленьких пустынных цветочков и исполнили пророчества древних племен; еще до того, как это произошло, я понял, к чему может привести ошибка в рассуждении, я понял, что предположение опасно, что уверенность смертельна, что этот человек преувеличивает свое значение в теории инспекций, и тем более в системе пожаров. Ирвинг был уже готов выложить ему деньги из собственного кармана, и парня через минуту и след бы простыл, но случилось так, что как раз в это время мистер Шульц поднимался снизу, ознакомившись с утренними новостями. В другой ситуации мистер Шульц оценил бы наглость этого человека и отсчитал бы ему несколько долларов. Или, возможно, сказал бы, что ему, гаду вонючему, с таким дерьмом лучше бы сюда не соваться. Или, раз тебе что-то не нравится, жалуйся в свое управление. Он мог сказать, что я, мол, сейчас позвоню, и из тебя, ублюдка, отбивную сделают. Но вместо этого он зарычал от ярости, сбил инспектора с ног, сломал ему шею и раскроил череп о пол танцплощадки. Вот что стало с молодым курчавым парнем — кроме молодости и курчавости в рассветных сумерках я больше ничего не разглядел; он, видимо, был всего на несколько лет старше меня, и у него — кто знает? — могли быть жена и ребенок в Квинсе, и он, как и я, мог иметь планы на жизнь. Я еще никогда не видел убийства так близко. Я даже не знал, сколько времени прошло. И самым невероятным были звуки — пронзительные, какими иногда бывают крики женщин в постели, только эти оскорбляли идею жизни, оскорбляли и унижали. Мистер Шульц поднялся с пола и отряхнул пыль с колен. На нем не было и пятнышка крови, хотя она струйками растекалась по полу и стояла лужей вокруг головы убитого. Мистер Шульц подтянул брюки, поправил волосы и галстук. Дышал он тяжело и прерывисто. Казалось, он вот-вот расплачется.
— Уберите отсюда это дерьмо, — сказал он, обращаясь и ко мне тоже. А потом ушел вниз.
Я был не в силах пошевелиться. Ирвинг велел мне принести из кухни пустой мусорный бак. Когда я вернулся, он уже сложил тело пополам, привязав голову к лодыжкам пиджаком этого парня. Теперь я думаю, что Ирвингу пришлось сломать позвоночник убитого, чтобы сложить тело так компактно. Лицо мертвого инспектора закрывал пиджак. Это принесло мне большое облегчение. Торс был все еще теплый.