напевать.
Сполоснув лицо и обдав его настойкой гамамелиса, он разделял свою черную блестящую шевелюру пробором посередине, потом с каждой стороны зачесывал волосы назад. Он всегда был аккуратно подстрижен. Его благообразное свежее лицо сияло. Кончиками пальцев он приглаживал темные усы. Нос его был тонок и прям. В живых, искрящихся карих глазах мелькали искорки озорного ума.
Оставшуюся в стаканчике пену он усердно намазывал мне на щеки и подбородок. В шкафчике с лекарствами лежала палочка для прижатия языка; всякий раз, когда ко мне вызывали нашего домашнего врача, доктора Гросса, я получал в подарок очередную такую палочку. Отец ее мне вручал, чтобы я ею брился.
— Дэйв, — вмешивалась мать, стуча в дверь. — Ты знаешь, сколько уже времени? Что ты там такое делаешь?
Он строил рожи, втягивал голову в плечи, словно мы заодно, словно оба мы нашкодившие мальчишки. Уходя на работу, отец всегда что-нибудь обещал.
— Сегодня приду пораньше, — говорил он матери.
— У меня денег нет, — спохватывалась мать.
— Вот тебе пара долларов, постарайся перебиться. Вечером деньги будут. Я позвоню. Может быть, притащу что-нибудь к обеду.
Я тянул его за рукав, упрашивал принести и мне что-нибудь, сделать сюрприз.
— Ладно, попробую, может, что-нибудь и придумаю.
— Ты обещаешь?
Дональд в это время был уже в школе. Когда отец уходил, ничего интересного впереди у меня не ожидалось, поэтому я следил за ним до последней секунды. Он был полным, однако выглядел достаточно элегантно в костюме с застегнутым на все пуговицы жилетом. В гостиной у зеркала он в последний раз поправлял узел галстука. Когда он водружал на голову шляпу — чуть набок, старался быть модным, — я бежал в переднюю, чтобы присутствовать при том, как он выйдет во двор. Вприпрыжку он сбегал с крыльца — вот обернулся махнуть рукой, вот улыбнулся мне, — а я стоял у окна в передней и смотрел, как он идет по улице своей бодрой и беспечной походкой. Я следил за ним, пока он не заворачивал за угол — глядь, его уже и не видно.
Я понимал, к чему его жизнь тяготеет. Понимал, что по самой своей природе он в доме как бы временный жилец. Он уходил и возвращался. Старался объять все на свете. Его желания и инстинкты даже в единственный выходной стремили его прочь от дома.
Такое бывало редко, чтобы он сдержал слово и вернулся домой вовремя или принес мне подарок. Мать терпеть не могла эту его манеру нарушать обещания. Вечно она призывала его к ответу. И я видел, что это бесполезно. В качестве компенсации он вдруг приносил мне что-нибудь тогда, когда я меньше всего этого ожидал. Что ж, сюрприз так сюрприз. Тоже ведь своего рода педагогика.
2
Мать правила домом и нашими жизнями с довольно бестактной начальственностью, подчас не щадившей детского самолюбия, хотя и намертво вбивавшей понятие о том, что хорошо, а что плохо. Во младенчестве меня купали опытные, проворные руки, а когда я стал старше, меня кормили, одевали и вели сквозь необходимые неприятности, строго внушая, чтобы я вел себя как следует. Несогласие не выражать. И вообще, что за капризы.
В свои неполные сорок лет она была женщиной цветущей и энергичной. В ее ясных голубых глазах посверкивали волевые искорки. Высказывалась без обиняков — жестко и прямолинейно. Жизнь у нее сводилась в систему четких суждений. Она решительно считала, что даже маленькие мальчики несут ответственность за свои действия. Они, к примеру, могут быть ленивыми, эгоистичными, злонамеренными. Или наоборот — скромными, добрыми, правдивыми, добродетельными. И каковы они сами, такой они достойны и участи.
Кругом в воздухе носились детские болезни: коклюш, скарлатина и — самая страшная из всех — детский паралич. Мать была убеждена, что дети подвергаются опасности настолько, насколько их родителям недостает здравого смысла. «Я тут встретила миссис Гудман в молочной Дейча, — сообщила она, вернувшись как-то раз из похода по магазинам. — Бедняжка, ей не позавидуешь. Ее дочка носит на ноге скрепу, и это на всю жизнь. Она плакала, когда рассказывала мне об этом. Но ведь сама же разрешала ребенку в разгар жары плескаться по общественным бассейнам, так чему теперь удивляться?» От этих ее рассказов у меня голова шла кругом. Целью их было обучение. А предмет один — осмотрительность.
По утрам, когда отца и брата Дональда дома не было, мать распахивала окна, взбивала подушки и перины и раскладывала их по подоконникам на солнце. Мыла посуду и замачивала белье в ванне. Подметала и орудовала пылесосом «Электролюкс». Причем, что бы она ни делала, все имело наставительную подоплеку. Она царила, а мне следовало это постигать.
Мать желала восходящего движения по жизни. Она соизмеряла то, что имеем мы, со средствами и притязаниями, которыми обладали наши соседи. Нам с братом надлежало быть соответственно одетыми; отцу надлежало иметь собственный бизнес; аренда, телефонные счета, счета за свет должны были оплачиваться вовремя — все это входило в состав структуры, в которой окружающий мир должен был видеть свидетельство высоких достоинств нашей семьи.
Когда остальные дела позволяли ей отправиться за покупками, она переодевалась в платье с пояском и начищенные черные туфли, надевала соломенную шляпку, поле которой она с одной стороны выгибала вверх. По тулье шляпа была обвязана тонкой ленточкой. Мать подкрашивала красной помадой губы и выходила, зажав под мышкой плоскую сумочку.
Уже под вечер она иногда на несколько минут устраивалась отдохнуть на софе и читала газету. В противоположность отцу, который за столом, завтракая, держал перегнутую газету на расстоянии вытянутой руки, мать, полулежа, держала газету одной рукой за середину и расправляла листы слева и справа тыльной стороной другой.
— Что-то нет у меня доверия к этому докторишке, — говорила она про врача, наблюдавшего пятерняшек Дион[3]
По вечерам, после обеда, когда все затихало, она усаживалась в гостиной, читала взятый в библиотеке роман и ждала, когда придет отец. Иногда я украдкой наблюдал за ней. Немного почитает, закроет книгу, положит на колени (она сидела, подогнув ноги под себя) и уставится в пол. Ее очень беспокоило состояние нашей маленькой, хрупкой бабушки, которая болела и была подвержена приступам. Но все-таки, я думаю, больше беспокоил ее отец.
В совместной жизни мой отец, как мне тогда уже пришлось удостовериться, был не чересчур надежен. Слишком многое из того, что, по его словам, было делом решенным, не выполнялось. Он вечно опаздывал, зачем-то непрестанно пытаясь куда-нибудь доехать или сделать что-нибудь за меньшее время, чем в результате требовалось. Вокруг создавалась нервозность. Был переполнен противоречивыми идеями, в которых подчас сам запутывался. К тому же у него зарождались разного рода планы зарабатывания денег, и этими планами он не торопился делиться с матерью. Она, похоже, чуть не беспрерывно была в тревоге по поводу его деятельности.
Касательно своих опозданий отец давал объяснения весьма уклончивые, что как бы подтверждало в глазах матери справедливость ее гнева. Слабостью отца были карты, я слышал, как мать говорила об этом своей ближайшей подруге Мэй. Он любил играть, при том, что средств у него на это не было.
Я знал, что исходящие от моей матери советы, ее наставления он просто пропускает мимо ушей. И ведет себя неправильно, не так, как следовало себя вести в тяжелой обстановке тех лет. Полагаться на него не приходилось, это я понимал, но общаться с ним было истинным удовольствием. Для ребенка это был идеальный товарищ, непредсказуемый, полный радостной животной энергии. Ел и пил с наслаждением. Любил попробовать что-нибудь новенькое. Приносил домой кокосы, папайю, манго и потчевал ими нас, не без труда преодолевая косный консерватизм наших вкусов. По воскресеньям он любил исследовать всякие