— Прекрасно! Это будет сделано завтра же утром. Ну, вы свободны. Я позабочусь сам о формальностях. — Он кивнул по направлению к арестантской карете. — Вы можете располагать моей машиной. Да, вот телефон… Звоните, как только понадобится что-нибудь.
Он наклонил голову, быстро, не глядя на Мюленберга, повернулся и отошел, понимая, что ответа на его прощальный жест не будет.
Шофер вернулся. Машина тронулась. Через несколько минут Мюленберг снова увидел изумрудную ленту Изара.
Внешне все выглядело по-прежнему. Во второй комнате стояла та же машина Гросса, правда, вся развороченная, будто раздетая, с обнаженным шасси, снятыми деталями, торчащими повсюду болтами и лапками открепленных проводов. Из чрева ее то и дело показывалась спина Ганса, голова его неизменно скрывалась где то внутри машины.
Ионизатор, снятый целиком, стоял отдельно в углу; он был уже не нужен. Новый монтировал сам Мюленберг в своей комнате. В этом, собственно и состояла главная работа.
Она была действительно трудна. Она требовала колоссального напряжения мысли и внимания, ибо превращать научную идею в реальную техническую вещь, по существу, означало — придумывать, изобретать ее заново, только в другом плане; и каждая ошибка здесь могла похоронить саму идею. Но кроме этого, Мюленберг действовал и на пределе физических сил. Еще никогда ему не приходилось работать так много.
Чтобы сохранить тайну, — если это еще возможно, — Мюленберг решил не заказывать Вейнтраубу ни одной сколько-нибудь ответственной, оригинальной детали ионизатора. Он и Ганс делали их сами. Ганс выполнял всю подсобную работу: точил на их единственном небольшом станочке, мотал катушки, паял, крепил монтажные провода, резал и сверлил панели. Мюленберг сначала рассчитывал монтаж, определял все размеры и формы, потом монтировал очередную деталь, а расчеты, сделанные для нее, сжигал.
Почти для каждой новой детали он собирал импровизированные стенды с измерительными приборами, потом без конца испытывал на них эти детали, снимал их характеристики, разбирал их, что-то менял, снова собирал, снова испытывал, — до тех пор, пока приборы не убеждали его, что нужные показатели достигнуты.
Оба генератора были уже готовы. Они рождали электромагнитную энергию — основу всей установки. Один из них бросал эту энергию в пространство в виде тонкого и прямого ультракоротковолнового луча — стержня, вокруг которого разыгрывались все дальнейшие физические события. Вступала в действие основная деталь машины Гросса — концентрические соленоиды. Из них лилась магнитная энергия по строго определенным направлениям; ее силовые линии были в этой сложной системе искусными регулировщиками движения. И они достигали чуда: струя высокой частоты, вытекавшая из второго генератора, начинала бешено навиваться на уже протянувшийся невидимый луч — стержень. Дальше получалось нечто вроде безудержной цепной реакции электромагнитных полей: один виток спирали индуцировал другой, этот — следующий, и так далее. Ввинчиваясь в пространство, этот живой штопор захватывал своим движением молекулы кислорода воздуха, поляризовал их и вышвыривал из них свободные электроны; они превращались в ионы, жизнь которых измерялась несколькими секундами. Так получался луч ионизированного воздуха, своеобразный «ионный стример», подобный тому стримеру, какой появляется между грозовым облаком и землей перед разрядом молнии, только прямой, управляемый, покорный воле человека. По нему можно было пустить уже обыкновенный ток от динамо — полезный и работящий, или смертоносный, — по желанию…
Чтобы получить эту штуку, мысль Гросса объединила в один целенаправленный комплекс такие разные явления, как электромагнитная индукция, поляризация молекул газа, частотный «диссонанс», ионизация. Это было очень сложно, и Мюленберг, привыкший к тому, что рядом с ним всегда думал Гросс, теперь то и дело ощущал себя человеком, потерявшим палку, с которой ходил много лет. Ему приходилось делать усилия, чтобы не позволять мысли углубляться в эти разнородные и сложные явления порознь, а представлять себе то простое единство, которое из них вытекало и которое в природе, в виде мгновенного разряда — молнии, несомненно, получалось более простыми, хотя, быть может, и недоступными человеку средствами.
Ко всем этим трудностям и заботам прибавлялось еще одно мучительное и очень трудоемкое дело. Нельзя было пренебрегать помощью, предложенной Вейнтраубом, это могло навлечь подозрения; это говорило бы о том, что Мюленберг что-то скрывает от него. Кроме того, некоторые существенные детали действительно не имело смысла изготовлять в бедно оборудованной гроссовской лаборатории — это никак не вязалось бы с поставленной самим Мюленбергом задачей ускорить дело.
И вот он изобретал целые узлы, агрегаты, сложные и нелепые с точки зрения его настоящих задач. Потом заваливал мастерские Вейнтрауба заказами на эти химерические детали. А получив готовое изделие, вынимал из него, как ядрышко из ореха, одну, нужную ему часть и вставлял ее в свою схему. Остальное шло в ящик с «барахлом», как называл он все, до времени ненужное, что попадало в этот ящик. Следуя хорошо продуманной системе, Мюленберг заказывал и обычные радиотехнические детали, порой несколько усложненные, — лампы, конденсаторы, сопротивления, электронно-оптические линзы, — большая часть которых непосредственно отправлялась в тот же ящик, даже без осмотра. Все это нужно было для того, чтобы увести мысль вейнтраубовских инженеров, несомненно изучающих его головоломки, подальше от правильного пути.
Вновь и вновь Мюленберг бережно перелистывал драгоценные записи Гросса. Тут были все расчеты. Было даже главное и самое опасное — концентрические электромагниты-соленоиды, набросанные карандашом, — совершенно детские, милые каракули, ведь Гросс отличался просто поразительной неспособностью изобразить что-нибудь графически… Мюленберг помнит, как он хохотал до слез, когда Гросс на словах объяснил ему, наконец, что он тут хотел нарисовать… Нет, по этим наброскам ни о чем догадаться нельзя. А пояснений не было никаких, потому что все вычисления Гросс делал для себя и для Мюленберга, который в пояснениях тоже не нуждался. И все же… сами названия величин, которыми Гросс оперировал в своих расчетах, могли натолкнуть знающего человека на идею. Могли или нет? Мюленберг не мог читать эти записи глазами непосвященного в тайну идеи, она господствовала в его голове и каждую величину, найденную Гроссом, каждый его вывод уже заранее устремляла на свое, такое знакомое место в общей схеме прибора. Могли или не могли?..
Очень важно было решить этот вопрос. Если записи раскрывали тайну, хотя бы и с большим трудом, то все хитроумные ухищрения Мюленберга, весь его план — были глупейшим, наивнейшим донкихотством. Но только один способ мог дать ответ: показать эти записи кому-нибудь из крупных физиков-радиологов. Мюленберг знал их всех. Он перебирал их в памяти и… не находил среди них ни одного, кому можно было бы доверить тайну. Что случилось с немцами?!. Гитлер покорял Европу ценой страшной деморализации собственного народа, и эти победы продолжают опустошать и развращать самих немцев. Какой-то массовый психоз! Даже эти, наиболее культурные, пожилые люди, люди науки, которые раньше так возмущались Гитлером, теперь, когда цивилизованное варварство стало откровенной идеологией нацистов, — начали благодушно хихикать и исподтишка даже помогать этим гибельным победам… Нет… Нечего даже пытаться найти среди них надежного сообщника в этой неравной борьбе. Так можно только погубить все дело…
Однажды к нему подошел Ганс. Долго и внимательно осматривал он эти листки со всех сторон, наконец, сказал:
— Плохо… Все записи остались у них.
— Как? — не понял Мюленберг.
— Смотрите, почти на всех листках можно найти следы зажимов. Они сняли с них фотокопии.
Мюленберг задумался, ощупывая Ганса внимательным отеческим взглядом. Вот он — единственный друг, — верный, надежный. Как это случилось, что «столпы» морали — старая немецкая интеллигенция со всей ее молодежью рухнули со своих высот, как лавина в пропасть, а вот этот голубоглазый юноша из простой рабочей семьи стоит на вершине так твердо и спокойно!..
Мюленберг, как и Гросс, никогда не интересовался социологией, политикой, хотя он объективно признавал их значение и право на существование. Он просто, по натуре своей, не был склонен к анализу общественных явлений. Но, в противоположность Гроссу, он любил жизнь, людей и умел их наблюдать. Жизнь то и дело ставила перед ним новые вопросы и он отвечал на них как мог, пользуясь своими