плодов, птиц, бабочек, пчел и нашу жизнь. Но какая будет эта жизнь? Вы ответите: подождем — увидим. Но так говорит и Зенон Китийский. Вы добавите, вспомнив о том, чему учил нас Эпикур: жизнь будет такой, какой мы ее задумаем и сделаем.
— Уместна ли твоя речь? — спросил Колота Гермарх.
— Пусть говорит, — сказал Эпикур. — Говори, Колот!
— И вот теперь я вас снова спрошу: разве мы не встречаем препятствия? — продолжал Колот. — Разве нам не мешают делать то, что мы задумали, другие люди, обстоятельства? Я сам отвечу: мешают! И еще как!
— Надо, чтобы все люди желали одного и того же, Колот, — сказал Эпикур. — Тогда все будут идти в одном направлении с тобой.
— Люди не могут одновременно желать одного и того же уже хотя бы потому, что у одних есть то, чего они желают, — хлеб, например, вино, одежда, жилище, а у других этого нет. Не могут одного и того же желать Антигон и раб Антигона.
— Нужно убедить Антигона, чтобы он поделился тем, что у него есть, со своим рабом.
— Ты был у Антигона сам и пытался его кое в чем убедить. Тебе это удалось?
— Признаюсь, что нет. Пока не удалось, — ответил Эпикур. — Но надо продолжать эту работу. Нужно всюду, сеять семена истины, Колот.
— Нет! — громко сказал Колот. — Надо изгнать македонцев из Афин. Надо, чтобы философы думали не о покое, а о борьбе. Солнце погасло, а мы радуемся тому, что у каждого из нас есть свой светильник. Надо же возжечь солнце. Для всех! Так поступают великие!
— Ах, Колот, — вздохнул Эпикур, — ты нанес мне удар по старой ране…
Глава четырнадцатая
Утром многие афиняне стали свидетелями того, как за Колотом, сопровождаемым пятью воинами- македонцами, шла молча толпа людей — стариков, убеленных сединами, и еще молодых, чернобородых. Все они вышли на дорогу, ведущую в Пирей, и скоро растаяли в утреннем мареве. Вернулись они в Афины только на следующий день, неся на носилках заболевшего в пути Эпикура. Это была старая болезнь, которую асклепиад Перфин называл каменной болезнью почек и от которой, по словам Перфина, Эпикуру предстояло принять смерть. «Не так скоро, — говорил Перфин, — чтобы уже писать завещание, но и не так не скоро, чтобы не думать о нем».
В пути, лежа на носилках, и потом, дома, Эпикур думал как раз о завещании. А когда боль отпустила после нескольких теплых ванн и горячих отваров, рекомендованных все тем же покойным Перфином, он попросил папирус и чернила, которые тут же и принес ему расторопный Мис, и написал завещание. Он давно уже обдумал, кому он оставит свой сад и дома, — не философам, потому что философы не умеют хорошо вести хозяйство, а владельцам крупных имений, с которыми был в дружбе, потому что учил грамоте их детей: Аминома?ху из Ба?ты и Тимокра?ту-потамийцу. Хорошие хозяева и добрые люди, они всегда сумеют поправить в нехитром хозяйстве неполадки и радушно распорядиться тем, что в нем есть или будет: виноградом, оливками, огородом, живностью. У философов же, которые останутся жить в его Саду, мало будет хозяйственных забот и благодаря этому у них останется больше времени для занятий науками. Кто же станет главою Сада, он решил только теперь, оплакивая в душе Метродора, который должен был возглавить «Сад Эпикура» и который умер, осиротив всех….
Эпикур обмакнул камышинку в пиксиду и принялся писать то, что каждый эллин однажды пишет в своей жизни, — завещание: «Оставляю все мое имение Аминомаху, сыну Филократа из Баты, и Тимократу, сыну Деметрия из Потама, чтобы сад и все, к нему принадлежащее, они предоставили.. — Здесь Эпикур задумался, потом, вздохнув, решительно обмакнул в чернила камышинку и написал: — Гермарху, сыну Аге?морта, митиленянину, с товарищами по занятиям философией, а далее тем, кого Гермарх оставит преемниками в занятиях философией, чтобы они проводили там время, как подобает философам». Все эти слова Эпикур подчеркнул жирной чертой. И если бы он писал не завещание, а хотя бы письмо, он непременно пояснил бы, как подобает проводить время философам: философы, живущие вместе, должны быть выше всяких обид, сурово подавлять в себе раздражительность, зависть, подозрения; благодарность же к друзьям они обязаны изъявлять на словах при первом удобном случае и не только к тем, кто рядом, но и к тем, кто отсутствует; они ничем не должны похваляться друг перед другом, не произносить красивых речей и, конечно же, не болтать вздора, роскошь для философов — зло, но и нищета — не для философов, а потому они заботятся о своем добре и думают о будущем: принадлежащий им сад должен плодоносить, а земля давать овощи и злаки… Никогда философ не покинет своего друга ни ради лучшей жизни, ни ради своего доброго имени, ни ради безопасности; один мудрец другого не мудрее, но всегда благодарен тому, кто его поправит; философы не стремятся ни к власти, ни к славе, они не водят за собой толпу и не прислуживают тиранам; у философов все общее: истина, боль и наслаждение… Философы радуются каждому дню, каждому часу, приближающему их к сладкой ли, к горькой ли истине…
Так ли он сам жил все это время? Да, так. Никогда не сеял раздора между друзьями, всегда был добр к ним; учил только тех, кто хотел учиться; не жил в роскоши и боролся с нищетой, во всем помогая друзьям; никого из них не обошел ни своим вниманием, ни своим участием, не таил обиды даже против тех, кто, как Никанор, покинул его; речи произносил лишь тогда, когда его просили, а в дом к царю привела его лишь забота об истине и о Колоте; он будет жить ради истины и ради друзей столько, сколько отведено ему природой, и не станет лишать себя жизни ни из-за боли, ни из-за обиды, ни из-за утрат. И если б он жил иначе, он не был бы философом…
Эпикур решил, что обязательно напишет наставления для тех, кто останется жить в Саду после него, и вместе с завещанием отдаст их на хранение в Метроон[72]. А решив так, продолжил завещание: «Из тех доходов, что завещаны Аминомаху и Тимократу, пусть они уделяют часть на жертвоприношения по отцу моему, матери и братьям, и по мне самому, празднуя день моего рождения каждый год в седьмой день гамелиона, и на то, чтобы 20-го числа каждого месяца собирались товарищи по школе в память обо мне и о Метродоре. — Эпикур дал руке отдохнуть и продолжал: — Пусть Аминомах и Тимократ позаботятся об Эпикуре, сыне Метродора, и о других детях моих товарищей по философии, пока они живут при Гермархе. Гермарха пусть они поставят блюстителем доходов рядом с собой, чтобы ничто не делалось без него. Книги, что есть у нас, все отдать Гермарху. Из рабов моих я отпускаю на волю Миса, Никия и Ликона, а из рабынь — Федрию».
Закончив завещание, Эпикур лежал и думал, все ли он написал, всем ли распорядился. Написанное на папирусе было всего лишь черновиком. Теперь предстояло переписать все на пергамент, чтобы завещание могло надежно сохраниться столько времени, сколько будет жить он сам и его наследники. Но сделать это он намеревался не сейчас же, а спустя какое-то время, чтобы все можно было хорошо обдумать и взвесить. А к тому сроку и обстоятельства могут измениться, и его намерения. «К какому сроку? — спросил себя Эпикур и сам себе ответил: — К тому, к последнему…»
Пришел Мис и сказал, что приехал Лавр, сын Полиэна.
— Один? — спросил Эпикур. — А где же Полиэн?
— Пора бы уже не задавать таких вопросов, — ответил Мис, опустив голову. — Была чума — и этим все сказано…
— Значит, и Полиэн?… — Эпикур привстал на ложе. — И Полиэн тоже?..
— И Полиэн, — ответил Мис.
— Как много, Мис! — Эпикур без сил опустился на подушку. — Как много…
— Что сказать Лавру? — спросил Мис, когда Эпикур умолк. — Можно ли ему прийти к тебе?
— Конечно, — ответил Эпикур. — Пусть придет.
Он был красив, Лавр, сын Полиэна. У него было смуглое лицо человека, который каждый день открывает его солнцу и морским ветрам. Светлая юношеская бородка, к которой еще мало прикасались ножницы цирюльника, была так нежна и прекрасна! От матери фракийки ему достались голубые глаза, от отца, уроженца Лампсака, упрямый с горбинкой нос и белые, как морские камешки у берегов Геллеспо?нта, зубы.