тебе деньги, пока ты не встанешь на ноги».
Вот все, что он мне тогда сказал, а потом опять взялся лечить своего пациента. Я был ошеломлен.
Всю свою дальнейшую жизнь я был благодарен отцу за то, что он так хорошо меня понял. Матери мой шаг не понравился, но она уже знала, что, если я что-то решил, лучше мне не противоречить.
В каком-то смысле мы стали с ней ближе. Однажды я приехал домой и услышал, что она играет на фортепиано блюз. Я до этого даже представить себе не мог, что она может хорошо играть такие вещи. В тот раз, когда я приехал на Рождество из Джульярдской школы и она играла блюз, я сказал ей, что мне нравится, как она играет, и что я не знал, что она может играть на фортепиано в такой манере. Она улыбнулась и сказала: «Знаешь, Майлс, ты ведь очень многого обо мне не знаешь». Мы рассмеялись и в первый раз в жизни поняли, что это была чистейшая правда.
Моя мать была красивой женщиной, я имею в виду физически, но с возрастом она начала расти и духовно. У нее сложилось правильное отношение к жизни. Это было написано на ее лице. И мне досталась от нее эта черта. С возрастом ее характер смягчился, и мы стали ближе друг к другу. Правда, хоть я и был одержим музыкой, родители так ни разу и не сподобились пойти в ночной клуб послушать меня.
Прежде чем уйти из Джульярдской школы, я, воспользовавшись советом Диззи, взял там несколько уроков на фортепиано. И еще я посетил несколько занятий в симфоническом оркестре, что потом мне сильно пригодилось. Эти уроки давали трубачи из Нью-Йоркского филармонического оркестра, так что я научился у них некоторым полезным вещам.
Когда я говорю, что Джульярдская школа ничего не дала мне, я имею в виду, что она не помогла мне понять, что же я действительно хочу играть. И мне больше нечему там было учиться. Я вообще почти никогда не жалею о том, что сделал. Иногда это бывает, но крайне редко. И я ровно ничего не испытывал, когда осенью 1945 года ушел из музыкальной школы. Я играл в то время с самыми выдающимися музыкантами мира – о чем мне было сожалеть? Ни о чем. Я и не сожалел. И ни разу не посмотрел назад.
Глава 4
Примерно в это же время, осенью 1945 года, продюсер студии грамзаписи «Савой» Тедди Рейг предложил Птице записать у него пластинку. Птица согласился и пригласил меня как трубача; Диззи в некоторых треках играл на фортепиано. Телониус Монк и Бад Пауэлл не смогли, а может, и не захотели работать с нами: Бад вообще недолюбливал Птицу. Так что в тех треках, где не участвовал Диззи, пианистом у нас был Садик Хаким, Керли Рассел играл на контрабасе, Макс Роуч на барабанах и сам Птица на альт-саксофоне. Пластинка называлась «Charlie Parker's Reboppers» и получилась классной – по крайней мере, так многие считали, а уж мне так она точно создала имя в бибопе.
Надо сказать, что работа над этой пластинкой далась мне нелегко. Помню, Птица хотел, чтобы я играл «Ко-Ко», тему на основе вариаций «Cherokee». А сам ведь прекрасно знал, что тогда мне было не одолеть «Cherokee». Когда он предложил мне играть именно эту тему, я наотрез отказался. Поэтому в «Ко-Ко», «Warmin' up a Riff» и «Meandering» на трубе играет Диззи – я не мог позволить себе вылезти в этих вещах на всеобщее посмешище. Я не был готов тогда играть темы в темпе «Cherokee», но и убиваться из-за этого тоже не собирался.
Пока мы делали эту запись, произошел один смешной случай. Когда Диззи играл свои роскошные соло, я, оказывается, завалился на пол спать и пропустил всю его мастерскую игру. Потом уже, когда я слушал его на пластинке, мне оставалось только головой качать и разводить руками. Диззи играл в тот раз потрясающе.
Но вообще-то эта сессия записи проходила как-то не по-людски – к Птице все время таскались какие-то темные личности и сбытчики наркотиков. Всю работу мы проделали, кажется, за один день. Это было в конце ноября, в свободный от выступлений день, значит, наверняка в понедельник. Время от времени в дверях появлялась очередная харя, Птица удалялся с ней в ванную, а потом через час-другой выходил. А мы сидели без дела и ждали, пока Птица дозанется. Потом он возвращался, занаркоченный и все такое. Но под кайфом Птица играл вдохновенно, на отрыв.
Когда эта пластинка вышла, некоторые обозреватели обругали меня, особенно один там постарался – из журнала «Даун Бит». Забыл его имя, зато помню, что он написал: как я уродливо копирую Диззи и как плохо для меня это кончится. Обычно я плюю на критиков, но тогда этот тип задел меня за живое: я ведь был еще молод и для меня было важно хорошо зарекомендовать себя у фирм грамзаписи. Но Птица и Диззи посоветовали мне не обращать внимания на все эти идиотские замечания критиков, и я так и поступил. Главным для меня было – что скажут они, Птица и Диззи, о качестве моей игры. Тот парень из «Даун Бита» наверняка никогда в жизни музыкального инструмента в руках не держал. Может, с того раза и пошла моя неприязнь к критикам – я ведь был еще совсем молодым, мне многому предстояло научиться, а они так хладнокровно расправлялись со мной. Они отнеслись ко мне тогда с подлым равнодушием, совершенно безжалостно. Мне это показалось несправедливым: уж слишком строго они судили, ничуть не подбодряли молодых.
Хотя наши с Птицей профессиональные отношения складывались как нельзя лучше, личные день ото дня портились. Я уже говорил, что Птица жил у меня какое-то время, правда, не так долго, как об этом потом писали. Просто я снял ему комнату в том же доме, где жил сам с семьей. Но он постоянно торчал у нас, занимал деньги и вообще вел себя безобразно – сжирал все, что готовила Айрин, а потом валялся пьяный на диване или на полу. Вдобавок он приводил с собой разных баб и банчил, драгдилеров и дружков-музыкантов, такую же наркоту, как и он сам.
Одного я никак не мог понять в Птице – зачем он сам себя разрушает. Не таким уж он был идиотом. Он был интеллектуалом. Читал романы, поэзию, книги по истории, всякое такое. Мог поддержать разговор с кем угодно и на любую тему. Не был он ни невежественным, ни неграмотным. И был по-своему чувствительным. Но сидела в нем какая-то чудовищная разрушительная сила. Он был гением, а большинство гениев страшно жадные до жизни. Он любил порассуждать на политические темы – потихоньку, с невинной и глупой рожей завести собеседника, а под конец ошарашить его. Особенно он любил проделывать это с белыми. А потом насмехался над ними – когда они догадывались, что он их поимел. Непростой он был человек.
И еще он ужасно злоупотреблял моей любовью и уважением к нему как к великому музыканту.
Барыгам он говорил, что я оплачу его долги. А эти сволочи и рады стараться – приходили ко мне
и нагло угрожали. В конце концов это начинало становиться опасным. Я не выдержал и сказал ему и всем его подельникам, чтобы больше они в мой дом не таскались. Дошло до того, что Айрин пришлось уехать в Сент-Луис. Она, правда, вскоре вернулась в Ныо-Иорк – как только Птица перестал к нам ходить. Птица к тому времени повстречался с Дорис Сиднор и переехал к ней куда-то на Манхэттен-авеню. Но когда Птица ушел, а Айрин еще не вернулась, у меня поселился Фредди Уэбстер – и мы с ним беседовали все ночи напролет. С ним все было намного проще, чем с Птицей.
Осенью 1945 года в промежутках между выступлениями с Птицей я немного играл с Коулменом Хокинсом и Сэром Чарльзом Томасом в клубе «Минтоп». Я уже говорил, что любил играть с Кочаном, – он был бесподобным музыкантом и прекрасным человеком. Он всегда хорошо ко мне относился, почти как к сыну. Господи, Кочан всю душу вытягивал из меня своими балладами – как «Body and Soul», например. Он был родом из Сент-Джозефа в Миссури, есть такой городишко рядом с Канзас-Сити, где родился Птица. Мы все – Птица, я и Кочан – выходцы со Среднего Запада. Я думаю, это сильно повлияло на нас в музыкальном отношении, а иногда, по крайней мере в случае Птицы, и в социальном. Мысли у нас работали в одном направлении, и на многие вещи мы смотрели одинаково. Кочан был прекрасным парнем, одним из лучших, кого я знал, и очень многому научил меня в музыке.
К тому же он отдавал мне свои шмотки. Я всегда спрашивал, сколько он хочет за пальто или рубашку, а он отдавал их мне за пятьдесят центов или около того. Он покупал тряпки в модном магазине на Бродвее около 52-й улицы, а потом продавал их мне за бесценок. К примеру, Кочан мог отдать мне один из своих бесчисленных хипповых плащей всего за десять долларов. Однажды в Филадельфии он познакомил меня с двумя ребятами – Нельсоном Бойдом и Чарли Шоу (кажется, барабанщиком, уже не помню). Так вот, Чарли сам шил себе костюмы и иногда делал их и для Кочана. Господи, до чего же они были хороши! Я попросил Чарли: «Сошьешь мне костюм?»
Он сказал, чтобы я принес ему материал, а он бесплатно сошьет мне костюм. Так я и сделал. И он сшил мне двубортный костюм, который я буквально до дыр заносил. Мне кажется, на всех фотографиях 1945— 1947 годов я в костюмах Чарли Шоу. После этого каждый раз, когда у меня заводились деньги, я шил себе