дрожащими, какими неуверенными руками я приобщаю его к богу, которого он ищет!'
2 ноября.
'Когда несколько дней подряд у него держится нормальная температура, мозг его начинает работать с ужасающей ясностью.
Сегодня он странно поглядел на меня и сказал: 'Временами, вот сейчас, например, я словно раздваиваюсь, причем одна часть моего существа судит того, кем я стал сейчас, так, как я делал это пятнадцать лет назад... И тогда я спрашиваю себя, не был ли я от века осужден на порабощение?'
Говоря это, он указал на стоящую на камине гипсовую статуэтку Микеланджело. 'Посмотрите на него! Он не в силах высвободить рук!.. Может быть, и мои усилия в течение многих лет были лишь видимостью освобождения...'
10 ноября.
'Сегодня утром он сказал:
'Я устал оттого, что наука все отрицает! Делает она это не более убедительно, чем те, кто утверждает. Но ваш религиозный догматизм претит мне не меньше. Я знаю, чего он стоит: я довольно долго находился под его властью!'
16 января.
'Я застал его в постели, в полном унынии.
На кровати у него лежал только что полученный номер 'Сеятеля'. Он раскрыл журнал. На последней странице в отделе хроники была помещена заметка под заголовком 'Вновь обращенный' и несколько язвительных строк по его адресу. Он пожал плечами, но я почувствовал, как глубоко он уязвлен.
Однако говорить об этом он не стал... Мы беседовали обо всем понемногу.
Когда я уже собрался уходить, он посмотрел на меня и, помолчав, сказал: 'Я, в сущности, мистик... И все же я ни во что не верю...'
Я ответил ему: 'Вы ни во что не верите? Люди всегда во что-нибудь верят. Каждый таит в глубине души своего бога, к которому он постоянно с благоговением прибегает, в руки которого отдает себя'.
Но он мрачно покачал головой: 'Нет, говорю вам, я ни во что не верю... Я брожу в потемках, мне хотелось бы...' Он понизил голос, но мне показалось, будто я расслышал: '... душевного покоя... перед смертью'.
25 января.
'Мне удалось вернуться к этой теме. Мы снова заговорили о доказательствах существования бога.
Он сказал мне: 'Ваши доказательства ничего не доказывают, разве только то, что вы, Левис, веруете в бога... Ни о чем другом они не свидетельствуют. Разве были бы среди людей атеисты, если бы подобные доказательства чего-нибудь стоили?'
Я возразил: 'Но ведь настоящих атеистов не существует! Вы сами никогда не переставали быть верующим! Ваша вера в прогресс, в будущее науки, даже ваша вера в торжество атеизма - все это своего рода религия.
Вы верите, что природе свойственна какая-то цель, вы верите в извечный порядок ее законов; этот- то порядок и создал человеческое сознание, ваше сознание, и тем самым внес во вселенную идею справедливости: порядок этот и есть бог!'
Он размышлял несколько мгновений, а потом сказал: 'Согласен. Но только это - бог неопределенный. У вас же бог определенный. Вот тут-то и начинаются суеверия'.
Что мог я ему ответить?'
7 марта.
'Всякий раз, когда я ухожу от него, я упрекаю себя в том, что не сумел почерпнуть в своей пошатнувшейся вере нужный тон, нужные доводы. И всякий раз, когда я вновь вижу его, я бываю поражен тем, какое неожиданное впечатление производят на него мои равнодушные слова.
Не то чтобы он был убежден моими доказательствами. Но они служат каким-то ответом на встающие перед ним трудные вопросы. Я заметил, что хуже всего молчать; всем его нападкам надо противопоставлять какие-нибудь возражения, пусть даже шаткие. Он больше всего нуждается в решении вопроса простом, определенном, а главное, категорическом.
Сейчас, лучше чем когда-либо, я понял, что вера - это не только акт ума, не только система убеждений, но еще и состояние души, акт воли, стремление довериться и подчиниться'.
19 марта.
'Евангелие приобретает большое значение в его духовной жизни. Он часто приводит оттуда выдержки, У него появилась привычка ежедневно прибегать к евангелию, как к единственному источнику поэзии, дающему ему удовлетворение.
Вообще же он читает мало, и с каждым днем все меньше и меньше. Когда я прихожу, он обычно сидит один в своем кабинете, придвинув кресло к камину; на коленях у него - неразвернутая газета'.
3 июня.
'До сих пор я приводил ему, главным образом, доводы нравственного характера, по которым следует веровать: потребность в утешении; необходимость конечной справедливости, возмещения за страдания; желание чем-то руководствоваться в жизни.
Он необыкновенно чувствителен к красоте христианской жизни; я и привожу ему все больше примеров такой жизни. Тогда он смотрит на меня с выражением зависти своими стеклянными глазами. На днях он сказал мне: 'Одной этой красоты было бы достаточно для оправдания веры, если бы плод сам по себе мог оправдывать дерево... Впрочем, быть может, это доказуемо?.. '
Сегодня наша беседа была особенно оживленной. Сейчас, с наступлением первых теплых дней, когда он может выходить на воздух, он чувствует себя бодрее. Мы гуляли с ним на солнце и разговаривали. Он просил меня уточнить некоторые догматы и был, видимо, поражен, узнав, что различные элементы, из которых состоит богословие, весьма неравноценны, что не следует смешивать основные, сравнительно немногочисленные догматы религии с теми предписаниями, которые обычно принимаются на веру; что, собственно говоря, существует много вопросов (например, эффективность индульгенций), по которым католики имеют право придерживаться совершенно различных точек зрения. Я сказал ему даже, что положения христианской религии о чистилище и аде значительно менее категоричны, чем это обычно полагают, и что даже самые ортодоксальные католики могут широко их толковать.
Чувствуя, как успокоительно действуют на него мои слова, я, незаметно для самого себя, быть может, несколько увлекся. (Впрочем, мне кажется, я не выходил за рамки того, что допускается современными апологетами религии.)'
28 июня.
'Я ушел от него сегодня с тяжелым сердцем. Он пробудил во мне невыразимую жалость.
Он лежал в постели, обессиленный поднявшейся у него ночью температурой. Из-за дождливой, гнилой погоды, стоящей вот уже целую неделю, у него появился пугающий его слабый кашель.
Госпожа Баруа сказала мне, что у врача это не вызывает особой тревоги и он надеется, что за лето кашель пройдет. Но на изможденное лицо Баруа трудно было смотреть. Он сказал мне с дрожью: 'Ах, сегодня ночью мне показалось, будто я умираю'; потом, с тоской в голосе признался: 'Я боюсь смерти...'
Никогда еще он прямо не касался этой темы.
Я смотрел на него, чувствуя, как мне передается его ужас, и стараясь не показывать этого. Я стоял возле его кровати. Он держал мои пальцы в своей руке.
'Впервые я почувствовал этот страх здесь же, во дворе... у гроба бабушки, - продолжал он. - Мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет, перед тем я сильно болел. Я стоял перед катафалком, смотрел на цветы, на свечи и вдруг сказал себе: 'А что, если ее совсем, совсем, совсем нет?.. '
Он добавил каким-то странным голосом: 'Что такое смерть? Распад существа, которое и есть 'я', существа, которое мое сознание объединяет в единое целое... Но тогда, значит, исчезновение сознания, души?.. '
Говоря это, он смотрел на меня. Я чувствовал, что он дошел до такой степени душевной слабости, когда человек в силах выносить лишь утешительные гипотезы.
Никогда прежде я не ощущал с такой остротой могущественную силу священнического сана, которым