движением народа было — вздохнуть и освободиться, естественным чувством — отвращение к своей власти. И не „застиг врасплох“, и не „численное превосходство авиации и танков“ так легко замыкало катастрофические котлы — по 300 тысяч (Белосток, Смоленск) и по 650 тысяч вооруженных мужчин (Брянск, Киев), разваливало целые фронты и гнало в такой стремительный и глубокий откат армий, какого не знала Россия за все 1000 лет, да и, наверно, ни одна страна ни в одной войне, — а мгновенный паралич ничтожной власти, от которой отшатнулись подданные как от виснущего трупа»155.
Право, вызывает сомнение — а русский ли человек писал подобное? Если русский — то как не может он не знать о героизме сражавшихся до последнего защитников Брестской крепости, о четырех миллионах добровольцев, вступивших в народное ополчение, о том, наконец, как впервые вермахт наткнулся на ожесточенное сопротивление, какого не встречал ни в Польше, ни в Скандинавии, ни во Франции? Да и иностранные историки прекрасно знают, как обстояло дело — потому что германские генералы и офицеры оставили достаточно воспоминаний о войне на Восточном фронте.
«Русские с самого начала показали себя как первоклассные воины, и наши успехи в первые месяцы войны объяснялись просто лучшей подготовкой, — рассказывал после войны генерал-полковник фон Клейст, чья 1-я танковая группа летом сорок первого наступала на Украине. — Обретя боевой опыт, они стали первоклассными солдатами. Они сражались с исключительным упорством, имели поразительную выносливость и могли выстоять в самых напряженных боях»156.
«Уже сражения июня 1941 г. показали нам, что представляет собой новая советская армия, — вспоминал генерал Блюментрит, начальник штаба 4-й армии, наступавшей в Белоруссии. — Мы теряли в боях до пятидесяти процентов личного состава. Пограничники и женщины защищали старую крепость в Бресте свыше недели, сражаясь до последнего предела, несмотря на обстрел наших самых тяжелых орудий и бомбежек с воздуха. Наши войска скоро узнали, что значит сражаться против русских…»157
На самом деле Брестская крепость держалась не «свыше недели», как пишет Блюментрит, а без малого месяц — до 20 июля, когда последний из ее защитников нацарапал на стене слова, ставшие символом героизма советских солдат летом сорок первого: «Погибаю, но не сдаюсь. Прощай, Родина!»
«Часто случалось, — рассказывал генерал фон Манштейн, командующий 56-м танковым корпусом, — что советские солдаты поднимали руки, чтобы показать, что они сдаются нам в плен, а после того как наши пехотинцы подходили к ним, они вновь прибегали к оружию; или раненый симулировал смерть, а потом с тыла стрелял в наших солдат»158.
«Следует отметить упорство отдельных русских соединений в бою, — не без удивления писал 24 июня в дневнике начальник генерального штаба сухопутных войск генерал-полковник Гальдер. — Имели место случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен»159. Через пять дней Гальдер поправляет сам себя: это не отдельные случаи. «Сведения с фронта подтверждают, что русские всюду сражаются до последнего человека… Бросается в глаза, что при захвате артиллерийских батарей и т.п. в плен сдаются немногие. Часть русских сражается, пока их не убьют, другие бегут, сбрасывают с себя форменное обмундирование и пытаются выйти из окружения под видом крестьян»160.
4 июля новая запись: «Бои с русскими носят исключительно упорный характер. Захвачено лишь незначительное количество пленных»161.
Через месяц боев Гальдер записывает окончательный и крайне неприятный для германского командования вывод, сделанный фельдмаршалом Браухичем: «Своеобразие страны и своеобразие характера русских придает кампании особую специфику. Первый серьезный противник»162.
К тому же выводу приходит и командование группы армий «Юг»: «Силы, которые нам противостоят, являются по большей части решительной массой, которая в упорстве ведения войны представляет собой нечто совершенно новое по сравнению с нашими бывшими противниками. Мы вынуждены признать, что Красная Армия является очень серьезным противником… Русская пехота проявила неслыханное упорство прежде всего в обороне стационарных укрепленных сооружений. Даже в случае падения всех соседних сооружений некоторые доты, призываемые сдаться, держались до последнего человека»163.
Министр пропаганды Геббельс, перед началом вторжения считавший, что «большевизм рухнет как карточный домик», уже 2 июля записывает в дневнике: «На Восточном фронте: боевые действия продолжаются. Усиленное и отчаянное сопротивление противника… У противника много убитых, мало раненых и пленных… В общем, происходят очень тяжелые бои. О „прогулке“ не может быть и речи. Красный режим мобилизовал народ. К этому прибавляется еще и баснословное упрямство русских. Наши солдаты еле справляются. Но до сих пор все идет по плану. Положение не критическое, но серьезное и требует всех усилий»164.
«Красная Армия 1941–1945 гг. была гораздо более сильным противником, чем царская армия, ибо она самоотверженно сражалась за идею, — подытоживал Блюментрит. — Это усиливало стойкость советских солдат. Дисциплина в Красной Армии также соблюдалась более четко, чем в царской армии. Они умеют защищаться и стоять насмерть. Попытки их одолеть стоят много крови»165.
А в речах Гитлера для узкого круга соратников уже в конце сентября начали звучать буквально-таки пораженческие нотки: «Мы должны преследовать две цели. Первое — любой ценой удержать наши позиции на Восточном фронте. Второе — удерживать войну максимально вдалеке от наших границ»166. Вот о чем начали задумываться в Берлине еще задолго до нашего наступления под Москвой! Вот как нацисты зауважали Красную Армию, которая, если верить Солженицыну со товарищи, разбегалась перед немецкими танками и сотнями тысяч сдавалась в плен!
Правда о том, как сражаются русские, постепенно доходила и в Рейх, заставляя немцев задуматься.
«До сегодняшнего дня упорство в бою объяснялось страхом перед пистолетом комиссара и политрука, — писали в служебной записке аналитики СД. — Иногда полное безразличие к жизни истолковывалось исходя из животных черт, присущих людям на Востоке. Однако снова и снова возникало подозрение, что голого насилия недостаточно, чтобы вызвать доходящие до пренебрежения жизнью действия в бою… Большевизм… вселил в большую часть русского населения непреклонную решимость»167.
Труднее всего доходило до начальника ОКВ фельдмаршала Кейтеля. В мае сорок второго года начальник ОКВ, в угоду фюреру, все еще говорил о том, что русские слишком тупы, чтобы «защищаться и стоять насмерть»168. Однако к тому времени было уже ясно, что речь идет о непроходимой тупости не советских солдат, а конкретного немецкого фельдмаршала.
Итак, даже германские генералы (за исключением Кейтеля) в один голос говорят о стойкости бойцов РККА тем страшным и жарким летом — а Солженицын (вот уж поистине говорящая фамилия) твердит совсем другое. Буйной фантазии «живого классика» можно и позавидовать, однако в данном конкретном случае она, судя по всему, ни при чем: Александр Исаевич просто излагает тезисы гитлеровской пропаганды, сбрасывавшиеся на нашу территорию миллионами листовок и озвучивавшиеся в радиопередачах. Именно эти «источники» говорили о том, что советские солдаты и командиры сдаются в плен сотнями тысяч, потому что не желают поддерживать кровавый жидобольшевистский режим; и надо сказать, что в те дни, когда противник захватывал один город за другим, это могло показаться правдоподобным.
Однако уже к концу сорок первого немцы были вынуждены скорректировать свою пропаганду и признать, что Красная Армия вовсе не собирается ни сдаваться, ни поворачивать штыки против советского строя. И лишь один-единственный человек и десятилетия спустя твердит о массовой измене наших солдат упорнее, чем сам доктор Геббельс, — и зовется при этом живым классиком русской литературы.
Но может, скажут мне, Солженицын прав, когда пишет об антисоветских настроениях советского населения? Армия была опорой режима, но все рабочие и колхозники были едины в своем неприятии антинародного большевистского строя. Вот об этом пишет и Борис Соколов: «Значительная часть населения, причем не только на недавно аннексированных территориях, приветствовала германские войска как своих освободителей от коммунистического гнета». А Соколов этот хоть и не живой классик, а все-таки доктор