филологических наук, ставший кандидатом наук исторических, он даже на документы иногда ссылается.
Что можно возразить на это? Только то, что перековавшийся филолог, как и его духовный учитель, лжет — но, будучи несколько умнее, делает это осторожнее. В качестве доказательства своих слов он, например, цитирует руководителя подпольной организации в Могилеве Казимира Мэттэ, который в апреле 1943 года писал:
«Количество населения в городе уменьшилось до 47 тысяч (до войны было более 100 тысяч). Значительная часть советски настроенного населения ушла с Красной Армией или же вынуждена молчать и маскироваться. Основной тон в настроении населения давали контрреволюционные элементы (имеющие судимость, всякие „бывшие люди“ и т.д.) и широкие обывательские слои, которые очень приветливо встретили немцев, спешили занять лучшие места по службе и оказать им всевозможную помощь. В том числе оказалась и значительная часть интеллигенции, в частности много учителей, врачей, бухгалтеров, инженеров и др. Очень многие молодые женщины и девушки начали усиленно знакомиться с немецкими офицерами и солдатами, приглашать их на свои квартиры, гулять с ними и т.д. Казалось как-то странным и удивительным, почему немцы имеют так много своих сторонников среди нашего населения»169.
Итак: в качестве доказательства, что немцев в сорок первом году «приветствовали как освободителей», приводится документ, повествующий о событиях конца сорок второго — начала сорок третьего. Какая научная нечистоплотность! И что же мы видим? После без малого двух лет оккупации, массированной антисоветской агитации и уничтожения всех подозрительных часть горожан поддерживает немцев, а большинство «вынуждено молчать и маскироваться», чтобы выжить. На основе чего можно сделать вывод, что «значительная часть» могилевцев летом сорок первого высыпала на улицы и забрасывала цветами немецкие танки?
Коммунисту Казимиру Мэттэ в 1943 году, конечно, было непонятно, «почему немцы имеют так много сторонников среди населения»; однако сегодня мы прекрасно знаем, что массированное информационное давление (особенно соединенное с прямым насилием для одних и материальными подачками для других) способно и на большее, чем просто обеспечить поддержку среди определенных слоев населения.
Кроме того, не совсем ясен критерий, по которому Мэттэ отличал сторонников оккупантов от их противников: ведь для того, чтобы выжить, люди должны были скрывать свои симпатии к советской власти и делать это максимально убедительно. Сомнительно, что, например, сам подпольщик ходил по городу с красной ленточкой на шапке или же прилюдно костерил нацистов вообще и фюрера германской нации в частности. Скорее всего, он старался выглядеть как лояльный оккупационным властям человек. Но тот, кто принял его за коллаборациониста, принципиально бы ошибся.
Мэттэ стал жертвой известной психологической ловушки: в условиях работы в подполье — постоянного, нечеловеческого напряжения полутора лет — ему стало казаться, что верить можно только тем, кого испытал в деле, что кругом одни враги и предатели, — и в докладе своем он отразил не реальность оккупированного Могилева, а свое субъективное восприятие ее. Понятная и простительная ошибка, воспользовавшись которой Соколов принялся доказывать, что граждане СССР встречали немцев как освободителей.
Доклад Мэттэ — единственный серьезный документ, на который может в обоснование своих тезисов сослаться Соколов; в остальном ему приходится перепевать высказывания бежавших на Запад власовцев, цена которым — ломаный грош, да и тот фальшивый.
Как свидетельство Соколов приводит слова некоего «антикоммуниста» П. Ильинского о настроениях крестьян «в окрестностях Полоцка»:
«Убеждение в том, что колхозы будут ликвидированы немедленно, а военнопленным дадут возможность принять участие в освобождении России, было в первое время всеобщим и абсолютно непоколебимым. Ближайшее будущее никто иначе просто не мог себе представить. Все ждали также с полной готовностью мобилизации мужского населения в армию (большевики не успели провести мобилизацию полностью); сотни заявлений о приеме добровольцев посылались в ортскомендатуру, которая не успела даже хорошенько осмотреться на месте»170.
Право, я не удивлюсь, если это «свидетельство» было напечатано в какой-нибудь из выпускавшихся оккупантами газет. Вообще-то в многочисленных документах германских разведывательных и полицейских органов с самого начала войны четко говорилось: население настроено к оккупантам враждебно. Эти документы мы еще будем цитировать; но даже если бы их не существовало, поверить в тезисы Ильинского — Соколова весьма затруднительно.
Уж коли хочется цитировать эмигрантов, то можно взять книгу Б. Л. Двинова «Власовское движение в свете документов», вышедшую в 1950 году в Нью-Йорке. «Надо раз и навсегда отказаться от кое для кого весьма удобных, но совершенно неверных настроений о том, будто Красная Армия и русский народ только и мечтали о приходе немцев, — пишет Двинов. — Это представление ни в малейшей степени не отвечает действительности. Признавая наличие элементов пораженчества в армии и народе, необходимо в оценке его строго соблюдать пропорции. К тому же пораженчество было довольно скоро изжито даже в этих скромных размерах. Этому способствовало то, что завоеватель очень скоро сбросил маску „освободителя народов“ и явился русскому народу во всей реальности жестокого бездушного поработителя»171.
А если хочется послушать не стороннего наблюдателя, как Двинов, а живого свидетеля, то вот о какой картине рассказывает Константин Симонов в своем военном дневнике:
«А с востока на запад шли гражданские парни. Они шли на свои призывные пункты, к месту сбора частей, мобилизованные, не желавшие опоздать, не хотевшие, чтобы их сочли дезертирами, и в то же время ничего толком не знавшие, не понимавшие, куда они идут. Их вели вперед чувство долга, полная неизвестность и неверие в то, что немцы могут быть здесь, так близко. Это была одна из трагедий тех дней. Этих людей расстреливали с воздуха немцы; они внезапно попадали в плен; они шли часто без документов, и их поэтому иногда расстреливали и наши»172.
— Это все лживая коммунистическая пропаганда! — закричат в ответ. — Как можно верить коммунисту Симонову! Только патентованные власовцы заслуживают безоговорочного доверия, — не зря же они страдали от кровавого советского режима!
Но сравните одномерную примитивность нарисованной Ильинским и Соколовым картины (все как один! никто иначе не мог себе представить! с полной готовностью!) и поистине трагическую мощь описанной Симоновым сцены.
Вот то, что невозможно ни подделать, ни исказить; это и придумать-то невозможно. Молодые деревенские парни упрямо идут в неизвестность, практически на верную смерть. Их никто не гонит; на многие километры вокруг нету ни звероподобных палачей из НКВД, ни свирепых комиссаров — а они идут, потому что знают: решается судьба Родины, судьба страны, а значит — их судьба.
И потом, когда стало уже ясно, что германские войска остановить в приграничном сражении не удалось, жители районов, которые вот-вот должны были оккупировать, уходили вместе с частями РККА на восток. А те, кто не мог сражаться и не мог уйти, ждали прихода немцев как смерти.
«По дороге, устав и окончательно пропылившись, заехали в какую-то деревеньку возле дороги и заглянули в избу. Изба была оклеена старыми газетами; на стенах висели какие-то рамочки и цветные вырезки из журналов. В правом углу была божница, а на широкой лавке сидел старик, одетый во все белое — в белую рубаху и белые порты, — с седою бородою и кирпичной морщинистой шеей.
Бабка, маленькая старушка с быстрыми движениями, усадила нас рядом со стариком на лавку и стала поить молоком. Сначала достала одну крынку, потом — вторую. [….]
— Все у нас на войне, — сказала она. — Все сыны на войне и внуки на войне. А сюда скоро немец придет, а?