Сэйвытэгин молча поплелся к винчестеру, взял его и спрятал в чехол.
Он крикнул на собак, и закоченевшие псы резко рванули нарту. Из ущелья наползала вечерняя мгла. Над изломанной горным хребтом линией горизонта вынырнула полная луна и удивленно уставилась на одинокую упряжку, на нарту, на которой, плотно прижавшись друг к другу, сидели двое мужчин.
Луна провожала единственную в эту ночь живую точку на всем протяжении от мыса Дежнева до залива Святого Лаврентия, и, когда нарта пересекла торосистую поверхность залива, лунный диск изрядно потускнел, примороженный ночной стужей, и опять скатился за горизонт, туда, где небо соприкасалось с поверхностью ледяного океана.
Айвангу увидел первый домик Культбазы еще издали, с высоты Нунямского мыса. Это была радиостанция. Она стояла на холме в окружении стройных мачт, привязанных к земле металлическими проводами, и выглядела как настоящий корабль.
Потом открылись другие дома.
Айвангу ожидал увидеть нечто удивительное, но все было очень обыкновенно – просто много деревянных домов на одном месте, гораздо больше, чем до этого видел Айвангу. Среди них, как рассказывали бывалые люди, действительно не было ни одной яранги. Дома уютно утопали в снегу и светились примороженными окнами.
Сэйвытэгин крепко вбил остол в снег и поднял сына на руки. Он внес его в приемный покой, навстречу людям в белых халатах.
Сэйвытэгин посадил сына на клеенчатый диван и стал помогать ему раздеваться: развязал малахай и стянул меховую шапку с головы. Но что это? Иней на голове? Сэйвытэгин дрожащей рукой провел по волосам сына, пытаясь смахнуть с них белизну. Но это был не иней…
Доктор Моховцев сказал, что операция прошла успешно. Айвангу ампутировали ступни, и он быстро поправлялся, томясь ожиданием, когда за ним. приедут из Тэпкэна. Наступила весна, дружная, горячая. Еще не успел в низинах стаять снег, а реки, уже набухшие талой водой с южных склонов гор, тронулись.
Со дня на день вскроется море и начнется весенняя морская охота. А Сэйвытэгин бригадир вельбота. Значит, придется дожидаться лета, когда смолкнут выстрелы в море, а моржи уйдут кормиться на богатые жирными моллюсками северные отмели.
По охотничьей привычке Айвангу и в больнице просыпался на рассвете. А весной рассветает рано: не успеет ночная мгла окончательно победить день, как уже наступает утро. А тут еще окна. Два огромных окна, выходящих на залив. Первые дни они угнетали Айвангу. Ему все казалось, что от стекла несет холодом, хотя в палате жарко топилась печь. Все-таки он не выдержал и попросил перенести кровать подальше от окон, поближе к теплой кирпичной стенке.
В палате сначала лежали втроем: Айвангу, русский доктор с северного побережья Саша Конников и пожилой пастух из Амгуемской тундры Кытывье, которого изрезал ножом хозяин. Кытывье только стонал и не разговаривал. Но однажды ночью он позвал Айвангу и сказал:
– Я умираю.
Он произнес эти слова спокойно, будто хотел сказать: «Я иду гулять».
Айвангу крикнул врача. Пришел доктор Моховцев, подержал кисть пастуха в своей руке и спокойно, почти таким же голосом, что и Кытывье, произнес:
– Он умер.
Только эти слова он сказал по-русски.
– Не может быть! – воскликнул Айвангу. – Он только что со мной разговаривал!
– Он умер, – с прежним спокойствием повторил доктор Моховцев. – Сердце его остановилось.
Тело умершего унесли, но еще долго незримо присутствовал он в палате, вызывая у Айвангу беспокойные мысли. Разум говорил, что Кытывье теперь нет, а казалось, что он просто ушел в другой мир, отделенный от реального непроницаемой черной стеной, от которого и сам Айвангу недавно был так близок.
Теперь в палате остались вдвоем. Доктор Конников кашлял кровью. Сначала Айвангу не верил, что Конников доктор. Это было так неправдоподобно: быть доктором, которому ничего не стоит отрезать ногу или вспороть живот человеку и снова его зашить, как порванный торбас, и вдруг болеть и кашлять, сгибаясь на кровати и заставляя жалобно стонать стальные пружины. Но Конников был действительно доктором. Он провел три года в Ванкаремской тундре, лечил оленеводов – старых и молодых, женщин, мужчин, детей, пока сам не свалился. А теперь он лежал рядом с Айвангу, с тоской глядел в окно и пел песни, ожидая лета, когда за ним придет пароход и увезет его в теплые края, где ласковый воздух будет нежить его застуженные легкие.
Конников просыпался рано, почти одновременно с Айвангу. Он кашлял, свистел горлом, потом негромко спрашивал:
– Не разбудил?
– Я сам проснулся, – отвечал Айвангу и поворачивался лицом к соседу.
В ожидании завтрака начинался долгий утренний разговор, состоявший из воспоминаний. То, что рассказывал Айвангу Конникову, было более или менее известно. Зато рассказы доктора о Русской земле для Айвангу были настоящим откровением, и в голосе русского слышалась тоска по родине.
– Почему ты сюда поехал, если так любишь зеленый лес? – спросил его Айвангу.
– Так сразу не ответишь, – задумчиво сказал Конников, – и даже самому себе точно сказать не могу. Не знаю, как других, а меня всегда тянуло на трудное: совладаю или нет?
– Наверное, у всех людей так, – выждав некоторое время, сказал Айвангу. – Каждому хочется найти свою дорогу, проложить ее самому.
В восемь утра в палату приходила Гальгана – повар и в то же время медсестра, толстая молодая женщина. Она ловко придвигала ногой табурет к кровати и ставила на него тяжелый поднос с завтраком – обычно какой-нибудь кашей на молоке, большой кружкой со слабым, но очень сладким чаем. А чукчи пьют крепкий и сахар расходуют экономно.
Айвангу старался перекинуться с Гальганой несколькими чукотскими словами – он истосковался по родной речи, а русский разговор с непривычки утомлял его.
– Как погода? – спрашивал он Гальгану.
– Отличная, – по-русски отвечала она.
– Говори со мной по-настоящему, по-нашему, – просил ее Айвангу.
– Нехорошо будет, – уже по-чукотски отвечала она. – Твой сосед может обидеться, ведь он не понимает нашего разговора.
– Понимаю, – на ломаном, но вполне разборчивом чукотском языке вступал в беседу Конников.
Гальгана притворно ахала и стыдливо прикрывала лицо рукавом белого халата. Такую наивную игру она проделывала каждое утро. Поправляя постели, она невольно прикасалась к Айвангу своим упругим, как у сивуча, телом. Айвангу отворачивался от нее и вспоминал прохладные, гладкие плечи Раулены, ее горячее дыхание.
После завтрака Айвангу и Конников читали. День тянулся удивительно медленно. Часов у них не было, и они то и дело спрашивали время у дежурной медсестры. Клавдия Павловна ворчала:
– Ведь только пять минут прошло!
Потом им в палату поставили будильник. Большой зеленый будильник с блестящей шляпкой – звонком. Первое время Айвангу подозревал, что он испорченный, – так медленно двигались стрелки. Он сказал об этом Моховцеву. Доктор вынул свои карманные часы, ногтем открыл крышку, поглядел на них, потом на будильник и спокойным голосом произнес:
– Будильник спешит.
Он отвел стрелки на десять минут назад, и Айвангу совсем стало грустно.
Когда у Конникова проходил кашель и дышать становилось легче, он пел, читал стихи и много разговаривал.
– Переделать здешнюю жизнь – это будет великое дело! Шутка ли: люди до революции жили почти в каменном веке! Невежество, грязь, неграмотность – этого еще и сейчас много, а глядишь – проклюнулись и ростки нового. Эх, дожить бы, когда все ванкаремцы покинут яранги!
Конников знал множество стихов. Он читал их таким голосом, словно думал вслух:
…На краю села большого –
Пятистенная изба.
Выйди, Катя Ромашова,
Золотистая судьба.
– Твою любимую зовут Катя? – спросил Айвангу.
В ответ доктор запел:
Всю-то я вселенную проехал!
Нигде я милой не нашел!
Кашель перебил песню, напев захлебнулся в горловом хрипе и клокотании.
В палату сердито вошел доктор Моховцев, взметывая полами халата застоявшийся, пропахший лекарствами воздух.
– Александр Ильич! Перестаньте мальчишествовать!
– О доктор, – сквозь кашель и слезы оправдывался виноватым голосом Конников, – дайте обреченному допеть лебединую песню…
– Опять за свое! – кричал Моховцев. – Перестаньте скулить!
Безудержное веселье у Конникова неожиданно сменялось самой черной тоской, и тогда на него было жалко и страшно смотреть. На глазах у Айвангу угасал человек, который отдал его народу свою молодость, свое здоровье… Когда Айвангу думал об этом, в душе его поднималась волна теплой нежности к Конникову и Моховцеву, ко всем русским людям, которые пришли на эту неласковую, холодную землю…
Порой Конников доверительно говорил Айвангу: