она ведь, лапочка, к счастью, сама настороже, ум на стреме, и сдерживать, в сущности, ее не приходится, потому что озабочена она, как скоро выясняется, одной-единственной и очень трогательной мыслью: как бы ты не влюбился слишком.
И вот. Смеются над командированными – ребятки, приехав в деревню, или на какой-нибудь пляж, или в поселок, с первого же дня смотрят на местных женщин, как голодные средневековые солдаты. А ведь, в сущности, не смеяться, сочувствовать им надо. Ведь бедняги. Ведь намучились они с боязливенькой стандартной любовью, скрученной и сидящей в телефонном шнуре. Оно ведь и воли хочется. Оно ведь и луг зеленый тоже бывает. И камыш колышется. И чтоб оглянуться и лошадей на опушке увидеть.
В Старом Поселке их звали чокнутыми. Жили они в седьмом бараке – в комнатушке их было трое. Трое работяг, которые говорили исключительно о женщинах. О женщинах, а все остальное в жизни было для них малость и глупость. После работы они пили пиво, играли в карты (домино Ключарев не видел ни разу), курили без передышки и говорили о неземной своей любви.
Был среди них Баев, приехавший сюда на стройку следом за «своей». Он любил ее «сызмальства» – она приехала сюда с мужем, а Баев за ними. Он почти следом ходил за ней, был чаще других бит, предупреждаем – все напрасно.
– Как увижу я, братцы, глазки ее голубенькие! – говорил Баев, шлепая туза козырем, говорил молодцевато и одновременно со слезой. – Как увижу, и ничего мне больше не надо!
А напротив него сидел почти совсем облысевший Бахматов – этот был другого сорта, сорокалетний, хищный, ненасытный и себе на уме. Он преследовал молоденькую Галю Строеву. Он уже сменил трех жен, но все было «не то». Не везло ему. Бахматов ничуть не отчаивался и свято верил в свою звезду:
– Найду я ее, ребята. Найду… Любовь искать надо. Она одна-единственная. И только твоя, как твоя судьба. – И он улыбался острыми глазками. – Она, моя козочка, еще где-то прыгает… Она ж еще не знает, что я ее судьба.
Третьим, и самым интересным из чокнутых, был Челомбитько, нежный, мягкий, задумчивый, влюбленный в «свою», как сраженный наповал, – она была замужем и была удивительная красавица… Как-то Ключарев-мальчик шлялся всю ночь на реке и вернулся под утро. Небо только-только светлело. Метрах в ста от барака, на бревне, сидел Челомбитько, посасывал папироски и смотрел на окно «своей возлюбленной». Видно, всю ночь сидел. Он сидел, как вырезанный из дерева, неподвижный, худой, с ввалившимися щеками, – и Ключарев дико присвистнул ему. Тот молчал. Ключарев еще свистнул.
И как раз проснулся барак.
– Сашук!.. Федотов! Эй, Сашук! – тоненьким фальцетом раздались женские голоса в бараке. Две-три женщины, как обычно, забывали, когда им на работу – утром ли, в обед ли… На их крики, как всегда, вышел Сашук Федотов, сорок пять лет, грузный, рослый. Старший механик.
– Ну вы, чертовы ведьмы! – ворчал он, протирая заспанные глаза.
Женщины гомонили вокруг, а он стоял, как спящая копна, огромный.
– Ну чего разбудили? Расписание вам сказать?
Он всегда и все знал о сменах. И вот вынул записную книжку, засаленную, большую и пухлую, как сам Сашук. Затем столь же медленно вынул очки.
– Та-ак. Второй цех… Утренние и вечерние смены. Та-ак…
Барак проснулся, и Челомбитько встал, поднялся с бревна. Ключарев-мальчик не успел среагировать, и Челомбитько наткнулся на него. Ясное дело, он понял, кто подсвистывал ему из кустов.
– Опять шляешься? Чем у тебя только голова заполнена, – сказал Челомбитько.
Ключарев загнал щепу в ладонь, вынул ее и теперь отсасывал из ранки кровь.
– Как там Клава? – по-деловому и не без мстительной нотки спросил Ключарев-мальчик.
Челомбитько промолчал… Клава, вышедшая замуж за Двушкина, за того ревнивого краснопомидорника, не померкла в глазах Челомбитьки, даже когда родила и вроде бы надежд оставалось мало. Не померкла. Может быть, даже новым светом засияла, кто знает?.. Но затем Клава опять родила, и на этот раз двойню. И почему-то именно то, что двойня, угнетало Челомбитько. Тут был комический элемент, что-то излишне реальное и здоровое, а это так не шло к его грустной и, как он говорил, вечной любви. Раньше Двушкины – несколько родичей – не раз грозили Челомбитьке, бывало, и колотили. А теперь нет. Теперь в Поселке с восторгом говорили о двойне и о том, какой все-таки Двушкин молодец мужик. А Челомбитько с его печальными глазами был просто забыт. Или – при случае – высмеян.
И вот Челомбитько погасил папироску, вздохнул и сказал сам себе:
– Мотать отсюда надо.
Ключарев спросил, все еще отсасывая кровь из ладони:
– Куда?
– Да мало ли… Сейчас в любом городе строят. – И добавил, прошептал еле слышно: – Мотать надо…
Но не успел. Так и жил. Лишь много лет спустя Ключарев узнал, что Челомбитько в те дни «сдвинулся» – сделался психически болен.
И вот суббота. С утра Ключарев протирает окна. Он добросовестно трет, развинчивает рамы и затем трет стекла изнутри. С высоты пятого этажа он замечает Аникина, жильца из второго подъезда, – это интересно, а протирать окна становится уже скучно, и Ключарев кричит жене:
– Майк!.. Аникин в гости идет – поставь кофе.
Майя готовится к отчету, и ей, само собой, лень.
– А если сам?
Но Аникин, возможно, и не зайдет – он стоит около длинной вереницы собственных «Москвичей» и «Волг», там обычно играют дети, и что-то объясняет своей Любочке. Хроменькую Любочку – она в возрасте Дениски – дети не желали принимать в игры. А почувствовав в этом сюжет и вкусив интерес, больно поддразнивали. И однажды бедняга Аникин с рвущимся сердцем выбежал из квартиры и раза два шлепнул хорошенькую Олю Бажанову. Благопристойный кооперативный дом взбурлил. Одни видели в Аникине злодея, другие, понятно, защищали. Было и собрание. Ключарев не пошел. «Но душой ты, конечно, Аникина защищал? – спросила Ключарева жена. – Я угадала?» – «Угадала». – «Ну ясно. В любимом твоем Старом Поселке, вероятно, порка была как баня. Не реже раза в неделю, да?» И он даже не стал ей тогда отвечать, промолчал.
– Майк!.. Ну поставь кофе.
– Поставила, поставила… О господи.
– А спиртное что-нибудь есть? – Ключарев заканчивает протирать раму.
– Откуда?
С того дня Аникин и стал иногда заходить к Ключареву. Оказалось, что у него в прошлом тоже есть свой Старый Поселок – назывался он по-другому, «Пятый километр», но суть та же. И такая же ностальгия, такая же тяга туда, несбыточная, разумеется. Усядутся оба, пьют кофе, пьют вино, и до чего ж приятно поговорить.
– Привет! – Ключарев, высовываясь из окна, машет рукой приближающемуся Аникину.
Аникин, как всегда, несколько смущен:
– Я вот с Любочкой ходил в театр… «Синяя птица»…
Ключарев усаживает Аникина – кофе на подходе. Ключарев не сразу начинает о Поселке, разговор придет сам собой. Да, «Синяя птица» – это полезно. Ключарев рассказывает, что как-то Дениска пришел с улицы несправедливо обиженный. Так сказать, проигравший и побежденный, и не важно, какая была игра. Тогда Ключарев стал объяснять сыну, что если победители несправедливы были, нечестны, нехороши, то все ясно. И переживать не стоит. Но Дениску это не устроило. «Вовсе нет, папа… Ты не о том, папа. Ты ничего не понимаешь. Ты брось-ка эти отжившие глупости, а лучше научи-ка меня выигрывать. Мне не слова объясняющие нужны, мне, папа, выигрывать нужно», – примерно так он и сказал, в переводе с детского.
– Жизнь – это жизнь, – задумчиво говорит Аникин.
Разговор приближается к своей вершине. Вот она. Ключарев и Аникин прихлебывают из чашек и неторопливо говорят о том, как хорошо сейчас в Старом Поселке и на Пятом километре.
– А какие люди… А какая там любовь!
А ближе к вечеру Ключарев собирается ехать – передать деньги Лиде, – он объясняет