прицепившись к какому-то замечанию, неосторожно оброненному Верой.
— У меня был учитель математики. Любимый учитель, понимаете? Частным образом со мной занимался и денег не брал. Он был страшно болен, ему нужны были заграничные лекарства. В Сочи их даже в четвертом управлении было не достать. В конце концов моряки из-за границы привезли, да только поздно. Он умер, и он так страшно мучился! А теперь эти лекарства в киосках продаются без рецепта и не так уж дорого стоят. Куда дешевле каких-нибудь сжигателей жира. Я иду мимо, и, как увижу, так прямо сердце останавливается.
— И что, по-твоему, его убила советская власть? Ты так считаешь?
— Да, так, — храбро ответила Вера. — Советская власть семьдесят лет бессмысленно перемалывала ресурсы — и людские, и материальные. В результате у нас нет ничего. Ни хороших лекарств, ни машин, ни обуви. Атомную бомбу — и ту у американцев своровали.
— Как ты можешь так говорить? — вознегодовала Антонина Ильинична. — У нас была великая страна! Мы войну выиграли! Мы Гагарина в космос послали! Такую страну развалить… Да их за это расстрелять мало!
Вера вынула из холодильника пузырек нафтизина с запаянной в жесть резиновой пробкой.
— Вот модель нашей экономики, — сказала она. — Весь мир давным-давно делает пузырьки с пипеткой-дозатором в крышке. А мы до сих пор шарашим вот это. Потому что в какой-то Тмутаракани где-то году в сорок девятом, а может, и в тридцать девятом, еще до войны, построили фабрику по изготовлению таких пузырьков. Что ж теперь — всех увольнять?
— Ну и что ты этим хочешь сказать? — не поняла Антонина Ильинична.
— Что наша экономика запрограммирована на воспроизводство старья. Промышленность устроена так, что модернизировать ее невозможно. Думаете, все дело в этом пузырьке? Здесь все: и автомобили, и станки, и ракеты, и бритвенные лезвия. Все, что хотите. Я хочу сказать, — добавила Вера, увидев, что Антонина Ильинична по-прежнему не понимает, — что мы «сломались» на техническом прогрессе. У нас экономика портянок и кирзовых сапог.
— Но мы же жили! — вскипела Антонина Ильинична. — И неплохо жили. Все было нормально, пока не пришел Горбачев!
— Думаете, если бы пришел не Горбачев, а какой-нибудь другой «верный ленинец», мы бы так и жили, как раньше? — улыбнулась Вера. — Я же вам говорила, деньги кончились. Как только республики увидели, что центр их больше кормить не может и силу применить тоже не может, сразу все дружно побежали во главе с братской Украиной.
— Они просто неблагодарные! — Бедная Антонина Ильинична уже чуть не плакала. — С прибалтов все пошло. Мы их от немцев спасли, мы их столько лет кормили-поили, столько им всего понастроили, а они…
— Они не просили, чтобы мы им что-то строили. И вовсе мы их не кормили, они всегда были самодостаточными.
— Вот именно! — ухватилась за ее слова Антонина Ильинична. — Что им при советской власти — плохо жилось? Жили лучше всех!
— Это не критерий, — возразила Вера. — Вот сравните Прибалтику, например, с Финляндией. Финляндия отделилась от России в семнадцатом году, а мы у финнов и колбасу, и сахар, и бумагу, и, главное, пшеницу закупали. А ведь они севернее нас, и по площади их с нами не сравнить. Вот и Прибалтика жила бы без нас прекрасно.
Антонина Ильинична не нашлась с ответом. Она не забыла, как ее муж приносил с работы финский сервелат в праздничных заказах. Эта колбаса считалась большим лакомством, ее выставляли на стол «для гостей», она была символом благополучия и приобщенности к клану избранных. Финская бумага вообще ходила вместо валюты. У чиновников пачка финской бумаги считалась солидной взяткой.
И все-таки Антонина Ильинична осталась при своем мнении. А Вере вдруг вспомнились папины слова: «Колхоз устраивать не позволю». Интересно, как папа воспринял бы новую жизнь? Скорее всего, в штыки, так же, как и Антонина Ильинична. Он же был военным, приносил присягу… Но он не любил колхозов и на многие вещи — теперь, задним числом, Вера это понимала — смотрел не так, как иные его ровесники. Будь он жив, все было бы совсем по-другому. Тогда, может быть, и Коля… Вера не представляла, как папа помог бы ей удержать Колю, но не сомневалась, что при папе все было бы иначе. Она сама была бы другой. Ей не пришлось бы столько сил тратить на выживание.
«Папа, а что такое „отродье“?» — прозвучало у нее в голове совсем уж некстати.
Сколько бы Вера с Антониной Ильиничной ни ссорились, обе не забывали о главном. Обе ждали одного и того же, хотя вслух об этом не было сказано ни слова.
После визита в женскую консультацию Вера пошла в библиотеку, отыскала в медицинской энциклопедии немецкого доктора Эрнста Кречмера и прочла о психофизическом типе астеника. Она как будто читала о себе. В энциклопедии даже картинка была, и, хотя на ней был изображен мужчина, Вере казалось, что это ее портрет. Худощавость, узкие плечи, впалая грудная клетка, сутулость, длинные конечности, крупные ступни и кисти с длинными, узловатыми в суставах пальцами, вытянутое лицо, длинный и тонкий хрящеватый нос. И все так называемые «астенические чувства» были на месте: подавленность, уныние, меланхолия, нелокализованный страх…
По Кречмеру, эти негативные эмоции свидетельствовали об отказе от борьбы с трудностями, но в психологическом портрете Вера себя не узнала. Она не была, как описывал Кречмер, слезливой холодной эгоисткой, принимающей близко к сердцу только свои проблемы и переживания. И она не отказывалась бороться с трудностями. Напротив, с трудностями она боролась всю жизнь, сколько себя помнила. Но Кречмер все-таки открыл ей глаза на многое. Она пожалела, что раньше ничего не знала о типологии Кречмера, особенно о нелокализованных страхах. Впрочем, самой Вере ее страхи казались вполне обоснованными и закономерными.
Из Долгопрудного, который для краткости все называли Долгопом, до Москвы можно было добраться на электричке или маршрутке. Электричкой было дешевле, особенно если купить сезонный билет со студенческой скидкой, но Вера предпочитала маршрутку.
По электричкам ходили нищие. Часто это бывали женщины с грудными детьми, и Вера не сомневалась, что дети у них на руках — чужие. Это было видно даже по тому, как нищенки их держат. Дети с бессмысленными, безучастными чумазыми личиками никогда не плакали. Наверно, их чем-то опаивали перед выходом на «работу». Никто не обращал на них никакого внимания — ни милиция, ни пассажиры. А Вера обмирала от ужаса, воображая, что ее ребенка могут украсть и вот так — с бессмысленным, уставленным в никуда взглядом — таскать по электричкам, чтобы с его помощью выпрашивать милостыню.
А однажды, в самом начале октября, когда у нее еще ничего не было заметно, произошел случай, еще больше укрепивший Верину решимость отказаться от электричек. В Москве, прямо на перроне Савеловского вокзала, ее окружили девицы весьма недвусмысленного вида.
— Ну ты, длинная, куда прешься? Айда с нами!
Сколько Вера ни пыталась протиснуться, они не давали ей пройти. Заглядывали в лицо, строили рожи, гоготали. Глаза у них были подведены так густо, что казалось, будто они выглядывают, как узники из темницы. Бесформенные разноцветные патлы, нездоровые, помятые лица, грубый ярмарочный румянец… Брови, ноздри, губы, проткнутые сережками…
— Ну, чего забздела?
— Я на занятия опаздываю, пропустите, — еле сумела выговорить Вера.
Эти слова вызвали у них приступ буйного веселья.
— Не ссы, не опоздаешь! Айда с нами, че ты как неродная?
Вера в панике огляделась. Милиции не видно. Да и наверняка милиция с ними заодно. На перроне никого, кроме них, не осталось, никто из пассажиров электрички не захотел ей помочь. Никто даже внимания не обратил. Это был Двор Чудес. Страшный, жестокий, равнодушный город Москва…
Они еще что-то болтали, матерились, прямо как Лора, но Вера больше не слушала. Не слышала. С ней случилось то, что часто бывало в детстве. В страхе перед мамой она научилась уходить в себя, отыскивать в