— И, может быть, здесь написано, что она безумно счастлива? Что она влюблена? Что она замужем, наконец?
— Мама, честно говоря, об Алине тут толком не написано ничего.
— Любой здравомыслящий человек может из этого «ничего» сделать вполне очевидные выводы. И, позволь заметить, я нас обоих отношу к людям, которым голова дана для того, чтобы соображать. Ты это прочитал. Ты это осознал. Ты решил действовать. И не говори мне, что это не так.
— Хорошо. Но и ты не говори мне, что эта статья попала к тебе случайно. Сама собой завалялась между Лопухиным и Скабаллановичем[17].
Мать пропускает это замечание мимо ушей, лишь небрежно отмахивается: мол, не имеет значения. Если бы Влад знал, что в большой обувной коробке, выглядывающей из-под кровати, хранятся вовсе не валенки, а подборка журналов с работами Алины и немногочисленными статьями о ней, подборка, превосходящая количеством его коллекцию материалов об этой женщине, если бы он только знал, он бы никогда не отступил. Но он об этом ведать не ведает, и приходится верить тому, что говорят:
— Была в Мурманске, увидела в киоске и купила. Вот и все. А потом это твое письмо…
— Мамочка, милая, мне сорок пять лет. Неужели ты думаешь, я все еще не способен сам разобраться в своей жизни?
— Некоторым подчас и ста лет не хватает.
— Вот и я не спешу. И твоей спешки не понимаю. К чему этот срочный вызов? К чему волнения? Ничего не произошло. Я ничего не сделал. — Влад искренне негодует. Злится и на себя, и на мать. На нее за то, что не желает объясниться начистоту, на себя за то, что не может разгадать истинных мотивов ее странного поведения.
Монахиня молчит. Смотрит на огарок свечи перед иконой Тихвинской Божьей Матери. Как, наверное, недовольна ею та, пред которой она еженощно преклоняет колени. Она-то, богородица, свое дитя не пожалела, не уберегла, не стала вмешиваться в ход событий. Женщине кажется, что образ смотрит на нее с осуждением. Не одобряет покровительница ее поступков, но сделать ничего не может. Даже своим пронзительным взглядом не заставит она монахиню полностью открыться сыну.
— Знаешь, Влад, есть такая древняя притча о Мастере Ма-Цзы. Возможно, мне, как православной, негоже тебе ее рассказывать, но, поскольку она не содержит никаких религиозных толкований, я все же позволю себе это сделать. Так вот. Этот самый Ма-Цзы решил показать своим ученикам состояние медитации и сказал им:
— Если вы произнесете хоть слово, я назначу вам тридцать ударов моей палкой, но если вы не произнесете ни слова, тоже — тридцать ударов моей палкой. Теперь говорите, говорите!
Один ученик вышел вперед и собирался просто поклониться Мастеру, но получил удар. Ученик запротестовал:
— Я не произнес ни единого слова, и вы не позволили мне произнести ни слова. За что же удар?
Ма-Цзы засмеялся и ответил:
— Если я буду ждать тебя, твою речь, твое молчание… слишком поздно. Жизнь не может ждать!
Так вот, сынок, жизнь не может ждать. И я не могу ждать, когда ты что-то сделаешь. Я хочу предотвратить это.
— Но почему, мама?
— Я тебе уже объяснила почему.
— И других причин нет?
— Нет.
— И ты ничего больше не скрываешь?
— Нет.
— Абсолютно ничего?
— Клянусь тебе! — слишком горячо и поспешно.
Влад снимает со стены образ:
— Поклянись на иконе.
— Если я сделаю это, ты обещаешь прислушаться к моим словам и не искать больше встреч с Алиной?
— Я постараюсь. Хотя по-прежнему нахожу твою просьбу чрезвычайно странной.
Мать дотрагивается дрожащими руками до лица богородицы, но голос ее тверд, как никогда:
— Я клянусь тебе.
Гальперин покидает келью успокоенным и разочарованным одновременно. С одной стороны, ему не о чем волноваться: мама дала клятву перед образом, а это значит, что за ее волнениями не стоит ничего, кроме необъяснимых предрассудков и предубеждений, кроме ее собственного негативного мнения, сложившегося об Алине. В этом случае Влад не считает себя обязанным поступать так, как его просят. Не в его правилах идти на поводу у кого-либо, даже у человека, которого он уважает и мнение которого имеет для него гораздо большую ценность, чем чье бы то ни было. Чувство же неудовлетворения испытывает он потому, что дальняя поездка, отнявшая столько сил и времени, на деле оказалась бестолковым мероприятием, лишь изрядно попортившим нервы.
— Ладно, зато повидались, — успокаивает он себя и проваливается в крепкий сон усталого путника.
Задерживаться в монастыре у Влада необходимости нет, да и занятий интересных в это время года он себе здесь найти не может. Дивные озера и реки покрыты толщей льда, а делать хорошую прорубь Гальперин не умеет. Зимняя рыбалка — не его вид спорта. Таежный лес красив в любую погоду, но отчего- то зимняя тайга кажется Владу не особенно безопасной. Конечно, главные противники — медведи — спят беспробудным сном в своих заснеженных берлогах, но надрывный волчий вой можно подчас услышать и за высокими монастырскими стенами. После такой устрашающей музыки наслаждаться прогулкой пропадает всякая охота.
Кроме волков есть и еще один зверь, возможная встреча с которым внушает Гальперину ужас. Где-то у перелаза овражка или на небольшом дереве наверняка притаилась в засаде готовая к прыжку голодная росомаха. Влад когда-то читал, что эта большая куница проявляет к человеку крайнюю агрессию и не позволяет себя приручить даже после нескольких поколений жизни в неволе. Этой дерзкой одиночке, легко наносящей смертельные раны, перекусывающей сонную артерию лосю и оленю, ничего не стоит расправиться с человеком в считаные секунды. Влад понимал: прогулка по тайге может происходить лишь в сопровождении хорошей пристрелянной двустволки. Он не сомневался, что в случае необходимости сумеет воспользоваться оружием и защитить себя от грозного противника, но сознательно идти на убийство пусть даже опасного хищника не имел никакого желания, поэтому предпочитал за ограду монастыря не выходить. А долго ли ты сможешь продержаться в этих стенах, если не служишь Господу, а лишь слоняешься из угла в угол, думая лишь о том, как бы поскорее уехать? Вот и Гальперин долго не маялся. Вечером следующего дня засобирался обратно домой.
Прощаясь у ворот, отметил про себя, что мать все же осунулась и постарела. Смотрела на него как-то скорбно и жалостливо и даже всплакнула. А он — он вдруг вспомнил Некрасова, прочел ей: