женщин». Когда конвоир по кличке Соловей обвинил ее в том, что она незаконно пронесла в вагон книгу, Гинзбург доказала свою невиновность — и его невинность, — прочитав наизусть всего «Евгения Онегина». «На лице Соловья — сначала угроза: сейчас сорвется, вот тут-то я с тобой разделаюсь. Потом растущее удивление. Затем почти добродушное любопытство. И наконец, возглас плохо скрываемого восторга». Он просит читать дальше. «...Читаю дальше. Поезд уже тронулся, и колеса четко отстукивают онегинскую строфу».
«Жизнь и судьба» Василия Гроссмана должна была стать для Великой Отечественной войны тем же, чем «Война и мир» была для «Отечественной войны 1812 года». Герой романа — еврей, который «никогда до войны не думал о том, что он еврей, что мать его еврейка». Мать его, врач, когда-то думала, что она еврейка, но это было очень давно, до того, как Пушкин и Советское государство заставили ее забыть об этом. А потом пришли немцы и отправили ее в гетто.
Взяла я с собой подушку, немного белья, чашечку, которую ты мне когда-то подарил, ложку, нож, две тарелки. Много ли человеку нужно? Взяла несколько инструментов медицинских. Взяла твои письма, фотографии покойной мамы и дяди Давида и ту, где ты с папой снят, томик Пушкина, «Lettres de mon moulin», томик Мопассана, где «Une Vie», словарик, взяла Чехова, где «Скучная история» и «Архиерей», — вот и, оказалось, заполнила всю свою корзинку.
Евгений Гнедин, о рождении которого в 1898 году отец его, Парвус, объявил как о рождении не имеющего родины врага государства, со временем стал главой Отдела печати Народного комиссариата иностранных дел. Все его поколение, пишет он в своих воспоминаниях, «сформировали два сильных течения идейной жизни — революционная социалистическая идеология и гуманная русская литература». Во время коллективизации он работал «агитатором», а когда его, голого, заперли в холодном карцере за преступление, которого он не совершал, он декламировал Пушкина, Блока, Гумилева, Вячеслава Иванова и собственные стихи.
Лев Копелев тоже был коллективизатором, поэтом и зэком. Кроме того, он был ифлийцем, носителем русского и украинского языков, эсперантистом и дипломированным гражданином мира («Satano» на эсперанто). Только евреем он, по собственному убеждению, не был. Писал «еврей» в анкетах и в паспорте, но лишь потому, что не хотел считаться «трусливым отступником» и — после Второй мировой войны — потому, что не хотел отрекаться от тех, кого убили только за то, что они евреи. «Я никогда не слышал голоса крови, — писал он. — Но мне внятен голос памяти... Поэтому во всех анкетах, всем казенным вопрошателям и просто любопытствующим я отвечал, отвечаю и буду отвечать: 'еврей'. Но себе самому, близким друзьям, я говорю по-другому».
С собой самим и с близкими друзьями Копелев говорил на языке международного коммунизма, советского патриотизма и мировой культуры. Для него самого, для его близких друзей и для всех евреев, иммигрировавших в советские столицы, этим языком был русский. Как писал Маяковский, а Копелев повторял, «как свое убеждение»,
Да будь я и негром преклонных годов,
И то без унынья и лени
Я русский бы выучил только за то,
Что им разговаривал Ленин.
Но, поскольку русский был для Копелева, как и для Ленина, родным языком, ему ничего не оставалось, как сотворить весь остальной мир по его образу и подобию. «Все мои чувства, мое восприятие мира воспитывали, развивали прежде всего русское слово, русские наставники и русские переводы Шекспира, Гюго, Диккенса, Твэна, Лондона». Для Годл и ее детей Пушкинская улица и путь к социализму были одной и той же дорогой. «Быть по-настоящему русским, — писал Копелев, цитируя «Пушкинскую речь» Достоевского, — это значит быть всечеловеком».
Массовая миграция евреев в большие города, их особые отношения с большевизмом и их превращение в ядро новой советской интеллигенции не нравились тем, кто был против массовой иммиграции, не одобрял большевизма и не мог, по тем или иным причинам, присоединиться к новой советской интеллигенции. «Если бы ты видел сейчас население города, — писал в 1925 году один ленинградец знакомому в Соединенных Штатах, — какие попадаются жидовские физиономии, типичные, с пейсами с каркающим, икающим жидовским жаргоном». Три месяца спустя другой ленинградец писал в Югославию: «На панели публика в кожаных тужурках и серых шинелях, плюющая тебе в лицо семечками, и масса жидов, словно ты в Гомеле, Двинске или Бердичеве, с длинными пейсами и чувствующих себя совершенно дома». Те Же чувства испытывал москвич, писавший в апреле 1925-го в Ленинград: «В публичные места не хожу, также избегаю бродить по улицам из-за неприятности видеть жидовские хари и читать жидовские вывески. Скоро в Москве, или, вернее сказать, в Новом Бердичеве, русская вывеска будет редкостью. Эта госнация все заполнила, газет умышленно не читаю, литературы хамской тоже». Связь евреев с Советским государством была главной темой антиеврейских писем, перехваченных ленинградским ОГПУ в середине 1920-х годов. «Еврейское засилье абсолютное» (октябрь 1924); «вся пресса в руках евреев» (июнь 1925); «евреи большей частью живут великолепно, в их руках в данное время все, что торговля, что служба» (сентябрь 1925); «каждый ребенок знает, что Советское правительство является еврейским правительством» (сентябрь 1925). Некоторых представителей дореволюционной элиты, в частности, возмущало введение «антибуржуазных» квот в учебных заведениях и последующее возвышение еврейских иммигрантов в качестве новых культуртрегеров и «пролетарских» иконоборцев. В ноябре 1923 года искусствовед А. Анисимов писал своему пражскому коллеге: «Из ста экзаменующихся в Московском университете 78 — евреи. Итак, если русский университет теперь в Праге, то еврейский — в Москве». Отец студента, которого должны были «вычистить» за чуждое происхождение, писал родственнику в Сербию: «Павел и его Друзья ждут своей участи. Ну ясно, иерусалимские академики останутся, коммунисты, вообще партийные». А согласно жене профессора Ленинградского университета, «во всех учреждениях принимаются рабочие или израи-листы, интеллигенции живется очень тяжело».
Михаил Булгаков, видевший в советской власти царство плебеев с «собачьими сердцами», считал, что евреи сыграли заметную (хотя определенно не главную) роль в том, что произошло с «великим городом Москвой». Как он писал в дневнике после публичного чтения «Роковых яиц» 28 декабря 1924 года на одном из светских «Никитинских субботников», «там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература... Эти 'Никитинские субботники' — затхлая, советская, рабская рвань, с густой примесью евреев». Неделю спустя он и его друг М. (Дмитрий Стонов, писатель и еврейский иммигрант из черты оседлости) посетили редакцию журнала «Безбожник».
Тираж, оказывается, 70 000 и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь, входит, приходит; маленькая сцена, какие-то занавесы, декорации... На столе, на сцене, лежит какая-то священная книга, возможно, Библия, над ней склонились какие-то две головы.
— Как в синагоге, — сказал М., выходя со мной...
Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера «Безбожника», был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Не трудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены.
Партия относилась к подобным взглядам очень серьезно. Согласно записке Агитпропа в секретариат ЦК в августе 1926 года, представление о том, что советская власть мирволит евреям, что она «жидовская власть», что из-за евреев безработица и жилищная нужда, нехватка мест в вузах и рост розничных цен, спекуляция — это представление широко прививается всеми враждебными элементами трудовым массам... Не встречая никакого сопротивления, антисемитская волна грозит в самом недалеком будущем предстать перед нами в виде серьезного политического вопроса.
Партия оказала некоторое сопротивление, и серьезным политическим вопросом (с точки зрения партии) волна эта так и не стала. Одним из методов борьбы был тайный надзор и репрессии. Большинство писем, перехваченных полицией (а их в 1924—1925 годах только через Ленинградское отделение