неспособность снабдить их генеалогией оппозиционности.)
В Соединенных Штатах психотерапия стала оптимистической: лечение могло привести к полному исцелению, инстинкты поддавались организации и канализации, агрессивность и стремление к смерти можно было преодолеть с помощью любви и самосозерцания или использовать в интересах лечения. После Второй мировой войны и особенно с начала 1960-х годов большинство школ психотерапии переключилось с исцеления больных на утешение несчастных и (говоря словами Николаса Роуза) «на оказание их 'я' квалифицированной помощи в деле достижения счастья и самореализации посредством специальных методов самоизучения... и нового словаря чувств». Зло стало симптомом излечимого заболевания, а большинство больных — жертвами собственной психики, детства, родителей, нянек и соседей (а не «социального строя»). Иначе говоря, все люди были нормальными, а всякий нормальный человек — «неприспособленным». Все счастливые семьи оказались неблагополучными (и тем похожими друг на друга), все дети — травмированными, а все взрослые — хроническими жертвами равнодушия и домогательств. Священники стали психотерапевтами, психотерапевты священниками,' а государство, по- прежнему отделенное от традиционной организованной религии, все больше заботилось о том, чтобы исповеди граждан были услышаны дипломированными социальными работниками, тюремными поручителями, семейными консультантами, школьными психологами и специалистами по укрощению личного горя. Менеджеры начали добиваться повышения производительности труда не путем подавления в своих подчиненных иррационального начала, а путем его творческого и научного использования (с помощью соответствующих консультантов), а семья стала ячейкой для производства психологически приспособленных личностей (т.е. будущих взрослых, не травмированных в детстве).
Все эти явления довольно далеки от фрейдистского психоанализа (так же далеки, быть может, как Куба Фиделя Кастро от Марксова «Капитала»), но все они — следствия великой психологической революции, самым влиятельным пророком которой был Фрейд (так же, как самым влиятельным пророком социализма и классовой революции был Маркс). Достоевский, может быть, и открыл Человека из подполья, однако диагноз Достоевскому, а также Кафке, Прусту, Джойсу и каждому из их подпольных прототипов и творений поставил именно Фрейд. Фрейд свел воедино то, что набоковский Пнин назвал «коммунистическим микрокосмом»: он произвел на свет язык, теодицею и медицинский диагноз нового мира. Как пишет Филип Рифф в «Триумфе терапии», «не будь Фрейда, откуда бы мы знали, как жить без цели более высокой, чем устойчивое чувство собственного благополучия? Фрейд систематизировал наше неверие, он создал самую вдохновенную из всех антивер, предложенных нашей пострелигиозной культуре».
Иными словами, культ Фрейда и его терапевтические методы прожили недолго, но дело его живет и побеждает. Подобно марксизму, фрейдизм преуспел в качестве интеллектуальной программы; подобно марксизму, он никогда не был наукой и не оправдал себя как религия. Он не оправдал себя как религия, потому что, подобно марксизму, не понял природы бессмертия и не смог пережить первого поколения верующих.
Люди живут племенами. Все традиционные религии, включая иудаизм, — религии племенные. Величайшие революции против племенной избранности, христианство и ислам, выжили потому, что признали кровнородственные привязанности, освятили брак, канонизиривали половые и диетические ограничения и превратились в подобие наций (тело церкви, Умма). Результатом упадка христианства стал подъем национализма: права человека стали правам гражданина (de I'homme et du citoyen), а гражданство, при ближайшем рассмотрении, оказалось понятием более или менее этническим.
И марксизм и фрейдизм бились над загадкой капитализма и либерализма, отказываясь признать реальность и силу национализма. Указанные ими пути к спасению (коллективный и индивидуальный) не были укоренены в домашних культах, брачной политике и диетических табу. Ни марксизм, ни фрейдизм не могли наследоваться или осмысленно передаваться из поколения в поколение посредством череды семейных ритуалов (в отличие от христианства и тем более иудаизма). И оба проиграли национализму, так и не поняв, что с ними происходит. В Советском Союзе марксизм как революционная вера не пережил революционеров: переродившись в задрапированный национализм, он испустил дух вместе с последним высокопоставленным наследником Большого террора. В Соединенных Штатах фрейдизм как религия спасения разделил судьбу военного поколения и в конечном счете превратился в доктрину племенного (равно как и личного) счастья и жертвенности.
Марксизм и фрейдизм были порождены и с энтузиазмом восприняты эмансипированными евреями, которые добились выдающихся успехов при капитализме, не прибегая к спасительному прикрытию национализма. В Советском Союзе еврейские члены элиты пострадали от растущего русского национализма. В Соединенных Штатах еврейские члены элиты существенно выиграли от роста этнической политики.
Фрейдизм приобрел столь большое влияние в Соединенных Штатах потому, что Соединенные Штаты, подобно европейским евреям, добились выдающихся успехов при капитализме, не прибегая к спасительному прикрытию национализма. Официальный национализм Соединенных Штатов — в первую очередь политический, а не племенной и потому требует постоянных внутривенных вливаний. Одним из таких вливаний был (относительно недолго) фрейдизм; другим является племенная раздробленность, часто в форме религии. В Мекке безродного космополитизма вторичные этнорелигиозные лояльности — насущно необходимая составная часть социального договора. Именно поэтому Америка — самое религиозное из всех современных обществ, и именно поэтому американские евреи, исчерпав скромные ресурсы марксизма и фрейдизма, стали американцами, превратившись в националистов.
Вступив в общественные институты Америки, светские еврейские интеллектуалы ощутили потребность обратиться в евреев, а религиозные еврейские традиционалисты ощутили свою полную правоту в деле сохранения традиции. В течение двух послевоенных десятилетий эту традицию чаще всего представляла память о местечке — местечке, избавленном от его экономической функции и гойского окружения (не считая погромов); местечке, сравнимом с сельским отечеством всех прочих иммигрантов, местечке, воплощавшем благочестие и духовное единение родового гнезда; местечке тем более лучезарном, что его больше не было.
Поход за блаженным утраченным прошлым и осмысленным американским настоящим начался в 1943 году с вдохновенной книги Мориса Самуэла «Мир Шолом-Алейхема» — «своего рода паломничества в жизнь обитателей мира, который еще вчера — по меркам истории — населяли дедушки и бабушки нескольких миллионов американских граждан». Эти дедушки и бабушки представляли собой многочисленных Тевье и Годл, ибо Тевье и Годл были подлинными Авраамом и Саррой американских евреев — точно так же, как творчество Шолом-Алейхема («простой народ, воплощенный в слове... коллективный голос еврейского самовыражения») было их новым Пятикнижием. Для того чтобы стать достойными американцами, евреи должны были снова стать Избранным Народом. «Изучение истории никогда не устареет, а знакомство с жизнью своих дедов и бабок есть прекрасное введение в историю. Особенно этих дедов и бабок — они были людьми замечательными».
Следующей вехой паломничества в мир Тевье стала «Жизнь с народом», чрезвычайно популярный этнографический «портрет местечка», опубликованный в 1952 году при содействии возглавляемого Руфью Бенедикт проекта «Исследования современных культур» при Колумбийском университете. Как писала в предисловии к книге Маргарет Мид, «эта книга представляет собой этнографическое исследование культуры, которой больше нет и которая продолжает жить только в воспоминаниях и — частично и видоизмененно — в поведении ее представителей, ныне рассеянных по всему свету и воспитывающих своих детей совсем иначе: как американцев, как израильтян или как колхозников преобразившихся стран Восточной Европы.
То была книга о Тевье, написанная для детей Бейлки, которые наконец-то были готовы к тому, чтобы ее прочитать.
Эта книга — попытка воспользоваться средствами нашей этнографической науки для дела сохранения хотя бы части формы и содержания, богатства и красоты жизни восточноевропейских местечек, какой она была до Первой мировой войны, а кое-где — и до Второй мировой войны, — жизни, сохранившейся в памяти тех, кто вырос в местечках, и в памяти евреев других стран, еще не забывших рассказов своих бабушек и дедушек о радостной суматохе, которой сопровождалась подготовка к праздникам, или о страстном ожидании, с которым дед выискивал во внуке признаки интеллектуальной