поцапался. А ведь давно зарок дал: больше молчать.
Утром Ипатова не стало. Его убил снайпер.
Оно было необычайно тихим, это утро. Мы с Ипатовым только что заступили на дежурство. Я, как обычно, вблизи землянки, он в дальнем конце траншеи.
Выстрела я не слышал. Мой настороженный слух уловил лишь тонкий звон каски, ударившейся о мерзлую землю.
Почему она вдруг упала? Ведь не мог же Петр уронить ее с головы просто так. Окликнуть Ипатова? Нельзя, не положено. Шепота он не услышит. Может, мне померещилось с этим звоном каски? Да нет, не может быть.
Со своего места мне уходить нельзя. Подхожу к землянке и зову Журавлева. Иван Николаевич выглядывает, вопрошающе смотрит на меня: что, дескать, случилось?
— У Ипатова что-то звенело. То ли каска упала, то ли лопатой ударил о землю…
Журавлев ныряет обратно, вылезает наружу уже с винтовкой и идет туда, в конец траншеи.
Вскоре Иван Николаевич возвращается.
— Ипатова убило, — тихо говорит он, приседая на дно траншеи. Губы его мелко дрожат, руки, держащие винтовку, тоже. — Понимаешь, наповал. В висок прямо.
Иван Николаевич сжимается в комок и со стоном валится на бок.
Что с ним? Я впервые вижу своего командира в таком состоянии и не знаю, что делать: бежать к Ипатову или поднимать Ивана Николаевича?
А пока стою, как окаменевший, не веря тому, что слышал: Ипатова убило!
Надо звать Тятькина. Всех! Бросаюсь к лазу, зову Тимофея, Галямова.
Пока они вылезают, Журавлев успевает взять себя в руки. Он ставит винтовку в мою ячейку и говорит Тимофею:
— Ипатова убил снайпер. Заступай на его место, а мы с Галямовым принесем Петра сюда.
Иван Николаевич отдает приказание, глядя куда-то поверх головы Тятькина. Губы у него, как деревянные, еле двигаются, словно не хотят, чтобы с них срывались такие страшные слова.
Петю они кладут рядом с лазом в землянку, там, где траншея, постепенно сужаясь, становится уже ходом сообщения. Я очень боюсь покойников. Боялся всегда. Но на Петю не могу, не имею права не смотреть. Вот он лежит на дне траншеи, ставший сразу каким-то плоским и маленьким. Лицо залито кровью. От нее идет едва заметный легкий парок, на правом виске, около уха, темнеет маленькая дырка.
Петя. Петя Ипатов! Ну как же это случилось? Почему ты не уберегся, зачем подставил свою умную, красивую голову под вражескую пулю? А как же теперь Полина?
Я чувствую, как по моим щекам катятся слезы. Солдатам плакать не положено. Солдаты не плачут, но что я могу поделать, если слезы бегут сами?
Галямов, держа в правой руке пулемет, стоит на коленях у окровавленной головы Петра. Стоит без шапки.
Идет редкий снег. Снежинки легкие, пушистые, затейливо кружась, ложатся на поросшую жесткой седоватой щетиной голову Галямова и сразу же тают. Галямыч, полузакрыв глаза, что-то шепчет на татарском языке, изредка наклоняясь к Петру.
У ног Ипатова сидит Журавлев. Здесь же Вдовин и Чапига. Они тоже словно окаменели. Неожиданная, такая глупая смерть Петра, всеобщего любимца, поразила каждого.
В отделении он пал первым от вражеской пули. Кто будет вторым?
Стало совсем светло. Снегопад усиливается. Рыхлые, бесформенные, как кусочки ваты, падают хлопья снега на обнаженную голову Галямова, на окровавленное лицо Петра и низко опущенные плечи Ивана Николаевича.
— Товарищ командир, гроб Петька делать нада, — прерывает тягостное молчание Галямов. — Нельзя его плащ-палатка хоронить!
Галимзян так и сказал: «Нельзя».
Да, нельзя, хотя я знаю, все убитых красноармейцев хоронят так. Где гробов наберешься?
Журавлев молчит. Конечно, гроб — это хорошо. Но где делать? Из чего? Есть топор, ножовка. А доски, гвозди?
— Из чего будешь делать? — не глядя на Галямова, спрашивает Иван Николаевич.
— Крыша на баня разбирать нада. Доски есть, гвозди есть. Правда, Вдовин?
— Правда. Трухлявые, но доски. А гроб Петру делать надо…
— Тогда ступайте вдвоем, пока снег. Делайте. — Журавлев говорит, все также ни на кого не глядя. — Потом отнесем Петю туда, в первую траншею и похороним за деревней, на кладбище.
— Иван Николаевич, — полушепотом говорю я. — Полине бы сказать.
— Да, да. Сейчас я позвоню на капэ роты…
Но Полина уже знала. Телефонист, дежуривший в нашей землянке, сообщил о смерти Пети своему товарищу на капэ роты, тот — Полине, и, когда Галямов с Вдовиным собрались уходить делать гроб, в траншее неожиданно показалась Полина.
Маскхалат на ней разодран и перепачкан глиной. Глаза… Я не знаю, какие у нее глаза. Вернее, знаю, но не могу сказать, объяснить. Кажется, в них была только одна застывшая немая боль.
— Ступайте, — негромко говорит Журавлев Галямову и Вдовину. — А вы, Кочерин и Чапига, идите за мной.
Мы уходим в дальний конец траншеи, туда, где стоит в ячейке Тятькин и где на берме лежит пробитая пулей каска красноармейца Ипатова.
Тимофей, не выглядывая из-за бруствера, наблюдает через специальные желобки вправо и влево вдоль переднего края обороны противника.
Прямо он наблюдать не может, мешает передний бруствер. Вражеский снайпер, если он находится прямо впереди нас, не может «достать» человека, укрывающегося за бруствером. Значит, Ипатов зачем-то выглянул, чтобы посмотреть на вражескую оборону прямо перед собой.
Зачем он выглянул? Что привлекло внимание Петра? Быть может, он услышал подозрительный шум? Увидел что-то? Никто теперь уже не ответит на этот вопрос.
Мы возвращаемся к Полине и Петру. Она сидит на дне траншеи, положив на колени голову любимого. Крови на лице Петра уже нет, Полина чем-то обмыла его, ранка от следа вражеской пули прикрыта кусочком ваты, волосы убитого аккуратно причесаны, руки сложены на груди. Снег в глазницах Петра и уголках его жестко сомкнутых губ уже не тает.
Полина не замечает нас. Она молчит и даже не плачет. Может, и плакала, причитала, выла в голос, как делают это наши русские деревенские бабы, да мы не слышали, находясь в дальнем конце траншеи? А может, ничего этого и не было. Полина уже стольких людей проводила в холодные сырые могилы, столько видела чужого горя, что притупилось чувство и к своему? Не знаю, не знаю.
— Полинушка, дочка, — тихо говорит Чапига, не глядя на девушку, — ты бы поплакала. Полегчает тебе.
Полина отрицательно качает головой, медленными движениями пальцев сметает снег с лица покойного, достает гребень и зачем-то опять причесывает его волосы.
Неожиданно для всех Чапига кладет винтовку на дно траншеи, становится на колени у ног Петра, снимает шапку и осеняет себя широким крестом.
— Упокой, господи, душу новопреставленного раба твоего воина Петра. Даруй душе его, господи…
— Не надо Чапига. Он ведь был неверующим, — останавливает Степана девушка, но тот продолжает читать молитву, не обращая внимания на ее слова. Мы не перебиваем Чапигу.
Затемно Галямов и Тимофей, как самые сильные, уносят Петра на плащ-палатке в тыл, туда, за разбитую деревню, и хоронят на старом деревенском кладбище рядом с другими красноармейцами батальона, погибшими за последние дни. Трое или четверо из них пали от руки фашистского снайпера.