немецкий танк. Белели изломы помятых яблонь, грядки вдоль и поперек были перепаханы гусеницами.
Когда мы после неудачной контратаки отходили через сад, я бросил взгляд на погреб за хатой. Он был цел. А соломенная крыша хаты деда Ивана уже горела.
Семен опять ругался. Зло, забористо, с вывертами, до тех пор, пока Лобанок не приказал ему замолчать.
Мы отходили под покровом темноты на восток. Следом, урча моторами, как бы нехотя, ползли немецкие танки. Они подрывались на минах, поставленных нашими саперами, горели яркими в темноте кострами. Но те, что уцелели, ползли и ползли вперед, подгоняемые фантастической силой приказов.
Даже нам было ясно, что немцы теперь полагаются в первую очередь на танки. Проломить нашу оборону, проломить во что бы то ни стало — вот какие приказы, очевидно, получали немецкие танкисты.
А мы получали другие — выбить эти танки, выбить. И не пустить немцев дальше.
А сегодня опять пустили. На километр, два, но пустили.
Глухая ночь застала нас на какой-то новой безымянной высоте. Они все тут безымянные.
На рассвете наши танки, много танков, нанесли контрудар. Танкистов поддерживают летчики и артиллеристы. С нашей высоты видно, как отступает вражеская пехота, заслоняясь огнем своей артиллерии, как косяки пикирующих бомбардировщиков кидаются на наши танки, а в небе начинается такая круговерть, что, быть может, только летчики и смогут разобраться: где тут свои, а где чужие.
Но уже через час, другой немцы, очевидно, введя в бой новые или новую дивизию, отразили контрудар танкистов. Да и могли ли они уйти далеко без нас, пехоты? А пехоты, кажется, уже нет.
Танки, что наши, что чужие, — горят почти одинаково. Правда, немецкие с бензиновыми двигателями — и загораются, и горят быстрее. Это уж точно.
Если бы кто знал, как тяжело смотреть на то, как горят свои танки, как схваченные цепкими лапами огня выскакивают из люков парни в черных комбинезонах! Они катаются по земле, стараясь погасить на себе языки огня, вертятся, как укушенные смертоносным змеиным жалом. Вертятся и многие замирают. Уже навсегда.
Лобанок, когда мы останавливаемся на очередной безымянной, говорит, что больше пятиться не будем, что мы наконец уперлись и никто нас больше не сдвинет.
Около полудня, остановив наших контратакующих танкистов, немцы переходят в наступление. Все повторяется, как в первый, в третий и пятый дни этих непрерывных боев.
Теперь от батальона осталась кучка людей. Даже начальник батальонного медицинского пункта — старший военфельдшер — и тот оказался с нами на передовой. Вместе с ним пришел и последний оставшийся в живых санитар.
Мы ведем бой дотемна. На сколько хватит наших сил — не знаем. Лобанок получил новый пулемет, и теперь огневая мощь его взвода возросла вдвое.
После полудня на высотку пробивается комсорг батальона. Теперь он, Федя Пастухов, исполняет обязанности замполита, так как парторг тяжело ранен. Младший лейтенант отдает приказ: ни шагу назад! Если кто-либо нарушит этот приказ, будет иметь дело с трибуналом. Другого, по его словам, не будет.
Комсорг отдает нам банку консервов, номер вчерашней дивизионки и ужом ползет по склонам высоты. К стрелкам.
Вот все, что я вспомнил, шагая рядом с Назаренко на восток. В тыл обычно уходят на переформировку. На привале, где-то в районе расположения полковых складов и мастерских, нам раздают почту, поступившую за эту трагическую неделю.
Мне пришли два письма от Полины. И одно — от матери. Решил прочитать их после. Ведь надо же какую-то радость оставить на «потом».
Письма напомнили мне о Тимофее. Не верилось, что он погиб: могло просто завалить землей. Ведь такое бывало же.
Здесь же на складе вещевой службы полка нам выдали шинели и вещмешки. Чьи шинели? Убитых? Раненых? Пропавших без вести? Кто знает. Мне, например, досталась наша родная, серая, уже с ефрейторскими погонами. Тронутая порохом и пулями, вывалянная в песке и глине.
В кармане я нашел махорку. Примерно горсть. Назаренко даже засиял от этой вести. Быть может, эта махорка была последним богатством убитого ефрейтора пехоты, которым он там и не насладился. Как знать!
Санитарный поезд
«Здравствуй, Сереженька! Где-то заблудилось твое письмо или не до писем тебе сейчас, — не знаю, — но я пока ответа от тебя не получила. Нет весточки и от Тимофея. Сообщаю тебе, что я жива, здорова (если не считать, что хожу с палочкой) и по-своему счастлива, когда получаю от тебя письма.
Из моей попытки попасть хотя бы не на фронт, так в санитарный поезд (я тебе писала) ничего не вышло. Без палочки я не могу твердо стоять на ногах, а ведь в поезде операции делают и во время его движения…»
…Стоп, надо передохнуть. Полина пишет мелким почерком на обороте страниц отрывного календаря, написанное сливается с шрифтом на лицевой стороне листков, и читать все это лежа очень трудно.
Я прячу прочитанный листок под одеяло и осторожно достаю очередной. Меняю листочки одной левой рукой, так как правая в гипсе. Почему в гипсе? Ну об этом немножко позже. Дайте дочитать письмо.
«…Знал бы ты, как хочется мне к вам, на фронт! Девушки из портновской мастерской мне даже не верят. Ведь я в их глазах — инвалид, калека. Ну, бог с ними. А тебе, дружок, скажу: если бы взяли, так хромая поехала бы туда. Ведь все лучшие люди сейчас там. Там остался и мой Петя.
Теперь я волнуюсь за тебя. Рядом со мной тебе было бы легче переносить эти адовы муки войны. Фашисты, паразиты несчастные, что вы наделали?
Это я малость поплакала. Не обижайся на меня, родной. Никого у меня, кроме тебя, не осталось.
Я связала тебе фуфайку из козьей шерсти. Когда настанут холода — вышлю. И еще: я сварю тебе варенья из морошки. Сахару уже накопила. Целый килограмм…»
Ладно, дочитаю после. На глазах опять «разверзлися хляби небесные». Украдкой вытираю их пододеяльником, собираю листики, неумело складываю их в конверт. У меня еще два непрочитанных письма. Интересно, в том, втором, написала Полина что-либо о Гале или нет?
Итак, одеяло, пододеяльник, рука в гипсе. Ясно, что это уже не фронт. Да, не фронт. Я еду (вернее, меня везут) в санитарном поезде. Везут куда-то на восток с осколком в плече. Опять ранен.
Это случилось в тот день, когда остатки полка пешим маршем направлялись на переформировку и отдых в район Старого Оскола. Мы брели (именно брели), растянувшись цепочкой вдоль дороги, оборванные, грязные, небритые, с ввалившимися от бессонных ночей глазами. А навстречу нам все катились и катились пушки, танки, «катюши», машины, повозки, кухни; шли роты, батальоны, полки одетых в новенькое красноармейцев, вооруженных новеньким вороненым оружием.
Это шла сила. Шла не без волнения, не без тревоги.
Наш вид не радовал встречных бойцов. Он напоминал им, что скоро, очень скоро они тоже будут выглядеть так. А это уже говорит о многом.
Зато их вид радовал нас. Это тоже говорит о многом, о том, что фашисту дадут здесь прикурить. Основательно!
…Запоздалой команды «Воздух!», такой неожиданной здесь, уже в тылу фронта, я не слышал. А если и слышал, то не обратил внимания, перебирая в памяти все, что произошло за эти семь дней.
«Юнкерсы-87», прозванные на фронте «лапотниками» за их неубирающиеся шасси, прошли низко- низко над колоннами, бомбя и обстреливая их. Мы мгновенно залегли, не успев разбежаться в стороны. Назаренко хотя и одним глазом, но заметил старую воронку метрах в двадцати правее дороги.
— Бежим туда, Серега. Здесь — как на ладони. Ты — первый.
Я вскочил, побежал, низко пригибаясь к земле, волоча за собой станок пулемета. Мне оставалось