это не человеческая плоть, а батист и она торопливо шьет из этого батиста наволочку, стараясь, чтобы перья из подушки не высыпались. Она все убеждала себя, что это именно перья, а не внутренности, что так и норовят вывалиться у несчастного парня из жуткой дыры в животе.
У Амарии задача была полегче: она наточила на камне кинжал Филиппо и сбрила дикарю бороду, под которой совершенно скрывалось его лицо. Когда она втерла ему в кожу оливковое масло и во второй раз принялась дочиста сбривать растительность на щеках, ее поразило, до чего теплая и нежная у него, оказывается, кожа и до чего грубая на ней растет щетина. Ей ведь никогда прежде не доводилось касаться лица мужчины, ее никогда, даже в детстве, не целовал никто, носивший бороду, у нее не сохранилось никаких воспоминаний об отце и никогда не было старшего брата, который мог бы заключить ее в свои мускулистые объятия. Все это — и близость раненого молодого мужчины, и его лицо, и его борода — было для Амарии настолько новым и неожиданно приятным, что лицо ее так и пылало, причем не только от жара очага, а сердце стучало так, что стук его отдавался в ушах. Благодаря ее усилиям вскоре стало ясно, что лицо у «дикаря» весьма привлекательное, с правильными и благородными чертами, да и вся его внешность говорит о том, что он, по сути, весьма далек от того прозвища, которое они ему дали. Нонна, подняв наконец глаза, увидела, что без бороды раненый выглядит совсем юным. Ей отчего-то сперва показалось, что он примерно ровесник ее Филиппо, но потом, когда она еще трудилась над его страшной раной, она поняла, что их с Амарией подопечный — еще почти мальчик и по возрасту скорее годится ей не в сыновья, а во внуки.
Амария между тем принялась стричь Сельваджо ногти, жуткие, загнутые, больше похожие на когти. Потом она еще раз хорошенько вымыла ему руки и втерла в раны и мозоли на ладонях сок алоэ, заметив при этом, что его левая ладонь, хоть и израненная, тонкая и мягкая, а правая вся покрыта затверделыми мозолями, как у настоящего воина, привыкшего каждый день орудовать клинком. Нонна смазала раны Сельваджо особой целебной мазью собственного приготовления — основу ее составлял толченый шалфей, смешанный с барсучьим жиром, — а самые глубокие раны, прежде чем накладывать повязку, еще и вином промыла. Обе женщины работали тихо, шепотом советуясь друг с другом. Они несколько часов подряд кружили над этим бедным израненным телом. Горящие свечи и безжизненное тело Сельваджо, распростертое на дощатом помосте, напоминали Нонне церковные бдения у тела Христова.
Она прекрасно понимала, чем могут закончиться все их усилия, ибо раны, полученные юношей, были невероятно тяжелы, а некоторые успели не только воспалиться, но и нагноиться, так что он вполне мог не дожить даже до рассвета. Но теперь она, по крайней мере, чувствовала: они сделали все, что было в их силах. А вот для собственного сына Нонна не смогла сделать ничего подобного. Очистив раны Сельваджо и перевязав их, она уложила его поудобнее и укрыла чистым льняным покрывалом. Пусть теперь поспит и хоть немного наберется сил, чтобы либо начать выздоравливать, либо так, во сне, подойти к смертному порогу. Но когда серый рассвет сделал пламя свечей почти невидимым, веки юноши вновь затрепетали, а на худых впалых щеках появился, будто отблеск жизни, слабый румянец, которого там прежде не было. При свете дня, когда большая часть его ран была спрятана под повязками, положение уже не казалось столь угрожающим, как ночью. И обе женщины позволили надежде пробудиться в их сердцах. Сельваджо не бредил, не метался в жару, и кожа у него была прохладной на ощупь, да и цвет ее возле ран не внушал особых подозрений, во всяком случае, воспаления пока явно не было. Теперь они сумели наконец как следует рассмотреть его лицо. Глаза у него оказались зелеными, точно листья базилика, а волосы были прямые, светло-каштановые и чем-то напоминали оперение кречета. Пока он спал, бабушка и внучка, обнявшись, долго глядели на него, а потом крадучись выбрались из комнаты, поднялись по лестнице в спальню, которую делили друг с другом, и тоже легли поспать. Но прежде чем уснуть, обе поплакали: Нонна плакала о том, что потеряла, а Амария — о том, что обрела.
ГЛАВА 6
НОТАРИУС
Симонетта ди Саронно уронила голову на руки. Руки у нее были очень белые, с длинными пальцами, и все три средних пальца одной длины. Если раньше ей казалось, что она уже достигла дна пропасти своего отчаяния, то сейчас у нее возникло ощущение, что она все еще продолжает падать в бездонную пропасть, и ощущение это вызвал человек, сидевший напротив нее за массивным пустым столом в их огромной гостиной.
Впрочем, она не плакала. И человек, что сидел напротив нее, был отнюдь не Бернардино Луини, что бы там ни пришло в голову читателю. На самом деле Симонетта изо всех сил постаралась выбросить из головы воспоминания об ужасном художнике, и это ей почти удалось, во всяком случае, наяву его образ почти перестал ее преследовать. Однако он проник в ее сны, причем против воли, и она после таких снов утром молилась особенно горячо и истово.
Нет, сидевший перед нею господин был всего лишь нотариусом, и звали его Одериго Беччериа. Это был человек средних лет, издавна занимавшийся финансовыми вопросами семьи ди Саронно. Раньше он приходил к ним каждый месяц и на несколько часов запирался с Лоренцо у него в кабинете, давая всевозможные советы и консультации. Симонетта, никогда ранее даже не задумывавшаяся о том, что и у нее есть некие обязательства перед окружающими, испытала некоторое облегчение, когда Одериго вновь появился у нее в доме — как всегда, ровно через месяц, первого числа, со своими письменными принадлежностями и гроссбухом, словно Лоренцо вовсе и не умирал. Она и не предполагала, что ей, женщине, прежде не думавшей ни о чем, кроме цвета платья или как уложить волосы, теперь придется вплотную заняться всякими счетами, деловыми бумагами и прочими документами, касающимися ее движимого и недвижимого имущества.
Хозяйственные отчеты, как оказалось, свидетельствовали о весьма плачевном состоянии имения. Одериго, например, сообщил Симонетте — и у нее не осталось сомнений в том, что это действительно так, — что торговцы до сих пор поставляют провизию в долг, слугам давно не плачено жалованье, поскольку та сумма, которую оставил нотариусу Лоренцо, считая, что пробудет в походе совсем недолго, давно уже израсходована. На этой стадии разговора Симонетта еще не слишком тревожилась. Голова ее по-прежнему была занята мыслями о Лоренцо, а бесконечные разговоры о деньгах ее утомили, и больше всего ей хотелось, чтобы несносный Одериго поскорее убрался восвояси и она вновь могла бы в одиночестве предаваться своей извечной печали. Наконец она не выдержала: встала, сняла с пояса три бронзовых ключа и, убедившись, что за ней никто не следит, направилась вниз, в подвал, где хранился миндаль и еще кое-какие припасы. Там она сразу прошла к задней стене, хрустя рассыпанной по полу ореховой скорлупой, и в темноте на ощупь отыскала в заветной дверце, ведущей в сокровищницу семейства ди Саронно, три замочные скважины. Поворачивая ключи в строго определенном порядке, Симонетта не сомневалась, что, оказавшись внутри, непременно найдет то, что ей сейчас было так необходимо. Даже когда она подняла крышку первого сундука, украшенную гербом с тремя серебряными миндалинами на голубом поле, и увидела, что сундук пуст, это ее не слишком смутило. Она просто перешла ко второму сундуку, затем к третьему и, лишь поняв, что все три сундука пусты, вернулась наверх, села за стол и бессильно уронила голову на руки.
Симонетте казалось, будто ее наказывают за то, что не раз в горестные минуты своей жизни она в полный голос взывала к Богу, в отчаянии выкрикивая, что не имеет смысла быть богатой, иметь состояние, владеть недвижимостью, когда у тебя отнят тот, кого ты любишь всем сердцем. Ну что ж, вот Господь ее и услышал, вот Он и отнял у нее все ее богатство. И что же теперь ей делать?
Одериго терпеливо ждал, пока Симонетта возьмет себя в руки. Его-то отнюдь не удивляло подобное положение дел, тогда как сама хозяйка дома оказалась попросту убита неожиданным открытием. Одериго и раньше слышал, как банкиры и адвокаты Саронно и Павии в один голос твердили о том, что молодой Лоренцо ди Саронно с таким рвением ринулся исполнять воинскую обязанность, потому что дому его грозило полное разорение. Упрямый, своевольный, горячая голова, этот молодой воин обладал к тому же обостренным чувством чести, а потому счел необходимым купить для своих коней великолепную упряжь, а для себя — самый лучший экипаж и слуг своих одел в роскошные ливреи, ни в коем случае не желая