Илия играл во дворе. В наказание ему целых семь дней было запрещено выходить из дому. Но горевал он в основном из-за того, что теперь-то уж черный «мраморный» шарик утрачен навсегда, ибо тот торговец наверняка отправился в другой город. Ну что ж, придется довольствоваться собственными шариками. Они, правда, тоже очень красивые, из венецианского стекла, но давно уже ему надоели. Илия очень старался быть хорошим и играть старыми игрушками. Вообще-то он был послушным и милым ребенком. И тут ему вдруг показалось, что кто-то тихонько постучался к ним в дверь. Он подтащил к двери табуретку и встал на нее, чтобы дотянуться до решетки на окошечке, и как только это ему удалось, в окошечко кто-то бросил маленький мешочек, который упал на пол. Илия тут же соскочил с табуретки и развязал мешочек — собственно, это оказался не мешочек, а кусок старого холста, перетянутый кожаной тесемкой. Внутри он обнаружил тот самый, заветный черный «мраморный» шарик, о котором столько мечтал! Издав восторженный вопль, Илия хотел уже выбросить ненужную тряпку, но тут заметил на холсте какую-то надпись. Он хорошо знал христианскую письменность, потому что мать, много с ним занимавшаяся, учила его латыни, и легко прочел, все еще не веря собственным глазам: «Для Илии». А чтобы разобраться еще в одном, почти руническом, символе, приписанном в конце, ему даже и уметь читать не требовалось: это было крошечное изображение голубки.
ГЛАВА 14
NOLI ME TANGERE[24]
— Когда ты закончишь эту фреску?
Но Бернардино в ответ на вопрос Симонетты даже глаз от работы не оторвал.
— Скоро. Я получил выгодное предложение из монастыря Чертозо ди Павия. Тамошние молчаливые монахи придутся очень кстати после твоей бесконечной трескотни.
Симонетта только улыбнулась, услышав эти слова, хотя раньше непременно строго нахмурилась бы. Она уже начинала привыкать к его манере вести себя. Она молча кивнула, неожиданно огорчившись при мысли о том, что им придется расстаться. Она чувствовала, что они наконец-то не только достигли некоего перемирия, но и понемножку движутся в сторону дружбы. С тех пор как Симонетта узнала, что Бернардино сделал для сынишки Манодораты, она стала смотреть на него иными глазами. Теперь она уже понимала, что и в самом художнике сохранилось немало мальчишеского, хоть он и значительно старше ее. Она понимала, что именно он старается скрыть за своей показной развязностью, даже наглостью. Да, Бернардино действительно был совсем не таким человеком, каким хотел казаться, и далеко не всегда говорил то, что думал на самом деле. Окружающие видели лишь внешнюю его оболочку, которая, как и его творения, служила маскировкой его истинной сущности, истинного отношения к человеческому обществу. Во всяком случае, верующей христианке Симонетте казалось очевидным, что для него отношения между людьми, все происходящее в их обществе — это некая игра, театр. Пресвятая Дева Мария, ставшая Богородицей, ведь тоже испытала и любовные страдания, и родовые муки, а затем пережила и потерю единственного Сына. Так что в реальной жизни она вряд ли могла выглядеть столь безмятежной, какой ее принято изображать на иконах и фресках. Да и святые, которым выпали на долю невыносимые страдания и жестокая смерть, никак не могли — Симонетта в этом не сомневалась — во время смертных мук выглядеть такими спокойными и покорными, несмотря на самую что ни на есть стойкую веру. Их вера, как и вера самой Симонетты, была подвергнута тяжким испытаниям — горем, болью, душевными муками. Симонетта даже слегка улыбнулась: все-таки не стоило быть столь самоуверенной и сравнивать собственные страдания с теми, что выпали на долю святых. Да, конечно, и она тоже немало страдала и горевала, но ей все же не довелось испытать таких мучений, как, например, святой Люсии, которой вырвали глаза, или святой Агате, у которой вырезали груди.
А Бернардино заметил лишь улыбку Симонетты, но не в силах был прочесть ее мрачные мысли. И благодаря этой улыбке он только что сделал совершенно неожиданное открытие: когда Симонетта улыбалась, у нее на переносице собирались очаровательные морщинки и это делало ее куда более земной и доступной, а не такой прекрасной, бесплотной и далекой, как луна на небосклоне. Думая об этом, Бернардино вдруг почувствовал себя невероятно счастливым и тоже улыбнулся, отвечая Симонетте не менее ослепительной, чем у нее самой, улыбкой.
— Только не говори мне, синьора, что тебе так уж хочется поскорее уйти отсюда, — поддразнил он ее. — Не говори, что тебе совсем не нравится мне позировать. — В его веселом голосе отчетливо слышалась легкая насмешка.
— Разумеется, это большая честь — служить моделью для образа Мадонны… — начала было она.
— Только не говори, что сама во все это веришь! — тут же прервал ее Бернардино и пренебрежительно отмахнулся, словно отметая своим жестом все только что воссозданные им на фресках библейские сюжеты: замужество Девы Марии, поклонение волхвов, приношение младенца Христа во храм, то есть все те эпизоды, в реальность которых он не верил.
— Разумеется, я в это верю. — Симонетта строго на него посмотрела. — Это же lapalissiano! — Это слово вырвалось у нее, прежде чем она сумела его удержать, и она даже расстроилась, что выразилась именно так. Ибо слово lapalissiano, означавшее «истинный, вне всякого сомнения», было новым в языке Ломбардии и происхождением своим обязано знаменитому маршалу де ла Палису, под началом которого служил и Лоренцо. Этот славный полководец и честный человек погиб в том же сражении, что и Лоренцо, и Симонетта, стараясь скрыть смущение, быстро сказала: — А разве ты сам в это не веришь?
— Конечно нет. Не верю ни единому звуку, ни единому слову.
— Но почему?! — возмущенно вырвалось у нее.
Бернардино ответил не сразу. Повернувшись к Симонетте спиной, он вдруг с какой-то яростной сосредоточенностью принялся писать прозрачное, поистине райское сияние, которое на фреске как бы исходило от голубого плаща Пресвятой Девы. Он обрушил на церковную стену настоящую бурю небесно- голубых мазков, и этот чудесный цвет вызвал в его душе воспоминания о прошлом, словно заставляя на время вернуться туда.
— В далеком детстве, — задумчиво промолвил Бернардино, — я жил на берегу озера Маджоре. Отец мой был рыбаком и каждый день уплывал на лодке далеко от берега вместе с другими рыбаками. Это ведь очень большое озеро. И очень синее. Оно так велико, что и берегов не видно, а уж мне, маленькому мальчику, оно казалось и вовсе огромным. Я думал, что это не озеро, а море. Летом я часто спускался на берег и целыми днями там просиживал. — Бернардино настолько увлекся воспоминаниями о детстве, что невольно опустил руку с зажатой в ней кистью. — Сидя там, я думал о разных странах и землях, что лежат по ту сторону этого огромного моря, и обо всем том, что мне еще предстоит увидеть в этом мире. Я представлял себе всевозможных неведомых животных и странные, незнакомые места. От волнения я так и подскакивал на месте, а острые камни на берегу кололи и царапали мне ноги, но я этого почти не замечал — я прямо-таки растворялся в синеве озера, совершенно тонул в ней. Стоило мне, прищурившись, посмотреть на солнце, и вода как бы сливалась с небом. Они встречались на горизонте и были одинаково голубыми, и это был тот самый голубой оттенок, который я до сих пор так и не сумел воссоздать. — Бернардино внезапно обернулся и посмотрел Симонетте прямо в глаза. В них была та же голубизна, что с детства не давала ему покоя, но он ничего ей об этом не сказал и просто продолжил: — Я очень любил смотреть на воду. Набегавшие на берег волны то лизали мои ноги, то отступали назад, оставляя мокрый след на прибрежной гальке. Вечером я, помнится, часто спрашивал у матери, почему вода так странно ведет себя… — Бернардино глубоко вздохнул, будто подавляя душевную боль, помолчал несколько секунд и, успокоившись, снова заговорил: — Но у моей матери на меня вечно не хватало времени. Она всегда была чем-то занята с моими дядьями — у меня оказалось ужасно много дядьев! Они приходили к нам каждый день, стоило моему отцу отправиться на рыбную ловлю, и мать постоянно твердила мне, чтобы я не говорил отцу, что они к нам приходят, объясняя это какой-то давней семейной ссорой. — Бернардино быстро поднял глаза и улыбнулся Симонетте, хотя улыбка эта оказалась настолько горькой, что даже и на улыбку-то не была похожа. — Ужасно много дядьев, и ни один не был похож на моего отца! — Он резко отвернулся и вновь взял в руки кисть, одновременно продолжая рассказывать — торопливо и неразборчиво,