не успеет – не дадут.[713]
Но как бы ни сильна была пропаганда, исход войны все же решают войска. Выждав момент, командующий группой армий «Дон» фельдмаршал фон Манштейн попытался остановить советское наступление мощным контрударом. Получив новые танковые дивизии, он бросил их вместе с частями СС в обход Харькова. 10 марта город был атакован с трех сторон. Силы были не равны; командующий 3-й танковой армией докладывал командующему Воронежским фронтом:
«Положение создается критическое, город силами 19-й стрелковой дивизии и 17-й бригады НКВД, к тому же небоеспособных, я не удержу. Резервов нет.
Противник может перерезать все пути отхода. Боеприпасы на исходе, горючего нет.
В городе имею более 3000 раненых. Вывезти не имею возможности». [714]
13 марта немецкие части снова ворвались в Харьков. Первой их жертвой стали раненые, которых так и не смогли эвакуировать. «Три грузовика с солдатами из дивизии „Адольф Гитлер“ подъехали к госпиталю (1-й общий эвакуационный госпиталь 69-й армии). Они выбили двери восьмого корпуса и бросили внутрь зажигательные гранаты. Когда раненые пытались спастись, выпрыгивая из окон, их расстреливали из автоматов. На следующий день прибыло девять эсэсовцев, которые выгнали медперсонал из помещений и расстреляли всех находившихся в палатах». Жена одного из раненых, пришедшая в госпиталь 15 марта, нашла «окровавленное и изувеченное тело мужа, лежащее между койками. Голова его была разбита, один глаз выбит, руки сломаны, а кровь еще сочилась из ран». Всего эсэсовцами только в одном госпитале было убито 800 человек.[715]
Получив от фон Манштейна доклад о взятии Харькова, начальник генштаба с облегчением признался рейхсмаршалу Герингу:
– Еще совсем недавно я думал, что меня хватит удар, если придется услышать хорошие вести.[716]
Генералу Цейтлеру больше не доведется попробовать победу на вкус. Наступление фон Манштейна под Харьковом оказалось последним, в котором ставились осмысленные задачи. И – безрезультатным. Манштейн взял Харьков, однако дальше пробиться не смог, остановленный на реке Северный Донец. После весны сорок третьего надежд на победу над Советским Союзом у германского командования уже не оставалось. Имелась лишь исчезающе маленькая возможность не проиграть.
Несколько месяцев спустя советские войска, отбив немецкое наступление под Курском, вступали в Орел. Радость, с которой горожане встречали своих освободителей, была столь велика и неподдельна, что запоминалась на всю жизнь.
«Я въехал в Орел утром 5 августа, – рассказывал журналистам будущий комендант города генерал Собенников. – Представьте себе картину: светает, кругом еще горят дома, наши орудия и танки вступают в город – они покрыты цветами, из громкоговорителей несутся звуки „Священной войны“, старухи и дети бегут среди солдат, суют им в руки цветы, целуют их. Кое-где еще продолжается перестрелка. Я запомнил старую женщину. Она стояла на углу Пушкинской улицы и крестилась, а по ее морщинистому лицу текли слезы. Другая пожилая женщина, образованная, судя по разговору, подбежала ко мне, протянула цветы и, обняв меня за шею, говорила, говорила, говорила без конца. Из-за шума вокруг я не мог расслышать, что она говорит, понял только, что о сыне, который в Красной Армии».[717]
Все жители города были на улицах: с цветами, улыбками, мокрыми от счастья глазами. Оборотной стороной радости было горе; отступая, немецкие войска практически разрушили город. «Первая же улица вслед за железнодорожным полотном поразила большим количеством сожженных и взорванных домов, – записывал вечером в дневнике замначальника 2-го Управления НКГБ Л.Ф. Райхман. – Почти все улицы представляли собой развалины. Этого не было даже в Курске, где немцы с особенным ожесточением все разрушали перед отходом… Немцы вывезли все, в том числе и мебель из некоторых учреждений. Характерно, что в домах, которые были взорваны ими перед отходом, сняты ручки, шпингалеты и прочее металлическое оборудование».[718]
Но вот следы своих преступлений нацисты спрятать не могли. Из 114 тысяч жителей Орла к моменту освобождения в городе осталось лишь 30 тысяч; остальные были уничтожены, угнаны в Германию, выморены голодом.[719] Каждый уцелевший житель города мог бесконечно долго рассказывать о преступлениях оккупантов, и от рассказов этих кровь стыла в жилах даже у очень информированных людей.
«Я внимательно читал за последние полтора года тысячи сводок из освобожденных районов о зверствах, чинимых немцами, но рассказы живых людей ярче любой сводки, – писал Райхман. – В деревнях царил страшный произвол. Комендант расстреливал без всякого повода, по своему усмотрению, кого угодно… Пожилая женщина показала мне 80-летнюю старуху, которую изнасиловал немец, и рассказала при этом ряд совершенно страшных подробностей».[720]
Кроме рассказов свидетелей были доказательства и иного, неоспоримого рода: множество братских могил, в которых покоились жертвы оккупантов. Места массовых расстрелов евреев, военнопленных, простых горожан было нетрудно обнаружить.
«Сегодня профессор Бурденко начал раскопки этих рвов. Днем, когда я туда приехал, уже докопались до трупов. Разрытый ров (всего таких рвов за зданием тюрьмы 5–6), длиной до 20 м, на большую глубину весь завален трупами. Точное количество трупов трудно определить, но их очень много», – записывал Райхман, стараясь держаться протокольного тона. Потом чекист не выдержал и описал собственные впечатления: «…Вообще же это совершенно страшное зрелище. В яме в беспорядке лежала груда трупов мужчин, женщин и детей. На некоторых еще полностью не разложившихся лицах видны следы ужасных мук, которым подвергались эти люди перед расстрелом».[721]
То, что подобные преступления не могли остаться безнаказанными, понимали все. На нацистские убийства Советский Союз не ответил ни уничтожением военнопленных, ни истреблением немецких мирных граждан. От мести отказались во имя правосудия; зимой 1943 года в освобожденном Харькове состоялся первый процесс над военными преступниками. Попавшие на скамью подсудимых офицеры вермахта и СС, как и местные предатели-коллаборационисты, были мелкой сошкой; на их счету были лишь сотни, а не тысячи и десятки тысяч убитых. Но, как бы то ни было, начало было положено.
Один из аккредитованных на процессе журналистов вспоминал:
…Было такое чувство, что мы ухватились за самый кончик безмерно страшного, остававшегося где-то там, за захлопнутой еще для нас дверью, тянем за этот кончик, но больше пока вытянуть не можем! Уже после этого в мою память вошло и то, что я увидел своими глазами – Майданек и Освенцим, – и то, о чем слышал и читал, – тома Нюрнбергского процесса, десятки книг, тысячи и тысячи метров пленки, снятых операторами почти во всех местах главных массовых убийств – в России, на Украине, в Белоруссии, в Прибалтике, в Польше. Печи, рвы, черепа, кости, панихиды, эксгумации…
Но тогда в Харькове был только этот куцый кончик всего раскрытого потом: не Гитлер и не Гиммлер, и не Кальтенбруннер, а какой-то капитан Вильгельм Лангхельд, у которого на совести были не миллионы, а всего несколько тысяч жизней, и какой-то унтер-штурмфюрер СС Ганс Риц, который не помнил в точности, сколько по его приказу убито людей в Таганроге – не то двести, не то триста. Старался добросовестно отвечать на вопросы и все-таки не помнил – двести или триста. И шутка кого-то еще не пойманного, сказанная одному из пойманных над трупами в овраге: «Вот лежат пассажиры вчерашней газовой камеры». И морщины на лбу, и недоуменно растопыренные пальцы человека, честно силящегося вспомнить, кто именно был им убит: «Нет, я не помню этих русских имен». И уважение к находившейся в руках газовой технике: «Я считал, что эта казнь гуманная». И поголовный расстрел четырехсот пятидесяти душевнобольных, и крик оттуда, из толпы расстреливаемых: «Сумасшедшие, что вы делаете!»…
Потом, в сорок четвертом и сорок пятом годах, мы сделали столько страшных открытий, что иногда тупели от ужасающей привычности невероятного.
…Корреспонденции с процесса я писал с трудом, никак не мог выразить того, что чувствовал, не мог найти слов, и вообще не хотелось ни говорить, ни писать ни корреспонденций, ни дневников – ничего.[722]
…Когда журналисты, присланные из центральных газет, ехали на Харьковский процесс, они впервые увидели побывавшую под оккупацией землю. Пораженный Константин Симонов писал в своих