И он бросался на эту гадкую мыслишку, давил ее, гасил, затаптывал, как безымянный рядовой, хрипло дыша, по грудь в зимней воде, обдираясь о ледяную опору готового взлететь на воздух стального моста, под трассирующим огнем с того берега, зубами перехватывает и грызет подожженный диверсантами бикфордов шнур. И, погружаясь в снежно-водяное месиво, видит мамины котлеты, воскресные домашние котлеты с грибной подливкой, на большой плоской тарелке с сине-золотой каймой и старой пожелтевшей щербинкой.
Да.
Молока и хлеба, молока и хлеба, молока и хлеба. Полулитровая кружка горячего молока с теплой булкой – какого рожна тебе еще надо?
Да, просто удивительно, что такое чудесное книжное собрание угнездилось в панельной многоэтажке, две остановки от метро «Беляево». И тем более удивительно, что все эти роскошества духа Абрикосов собрал и скопил сам, совершенно самостоятельно, торгуясь, меняясь, знакомясь и даже дежуря у макулатурных пунктов. Никакого книжного наследства он не получил, – у родителей только и было, что Большая Советская Энциклопедия по подписке, не считая какой-то мути про подвиги разведчиков и сочинений Льва Кассиля для него, для Сереженьки. Но Абрикосов, как ни странно, совсем не гордился самостоятельностью своей библиотеки, наоборот, он страшно тосковал по наследству, по дедовским книгам и маминым альбомам, завидовал тем, у кого это было, и выскребал со старой книги оскорбительный штампик букинистического магазина.
Кстати, у него была специальная полка, где стояли книги, которые он презирал. Так, для смеху.
Через два месяца Алена с немалым удивлением узнала, что Абрикосов, неизменно фыркающий на любую карьерную, а тем более предпринимательскую деятельность, довольно лихо орудует на книжном рынке. Но тут была не торговля – были бесконечные обмены, замены, избавиться от дубликатов, в супере, без супера, нумерная, верже, с подклейкой, затерханная, новенькая – все включалось в какую-то бесконечную путаную цепь, из которой Абрикосов ловко выдирал нужные ему звенья. Была даже «вязка» – словцо, дошедшее из эпохи дяди Гиляя и означавшее вовсе не собачью случку, а совместную покупку большой библиотеки, с предшествующим сбиванием цены и последующим сложным разделом приобретенных книг, в зависимости от денежного вклада и величины усилий по задуриванию какого-нибудь профессорского правнука. Конечно, бывали просто продажи, иногда здорово выгодные, но из этих денег Абрикосов на жратву или шмотки ни копейки не брал. Все шло только на книги – в магазин или на следующую вязку.
Тем не менее Алене все это надо было разобъяснить.
Абрикосов с жаром рассказал ей о библиофилах, об этих одержимых книжной страстью людях, о скупых рыцарях книги, голодных, потертых старичках, копящих неслыханные сокровища, о том, что книга – это не только текст, но и бумага, и иллюстрации, и переплет, и обрез, и формат, и, разумеется, тираж, и редкость, и все такое, и даже показал, достав из ящика стола, ленинградский «Альманах библиофила», не новейшее фотовоспроизведение, а всамделишний, тираж триста. Купил на тычке у тетки, несла в букинистический. За пятерку – рада была до небес. По каталогу триста двадцать.
– Выходит, напарил тетку? – спросила Алена.
– А? – сбился Абрикосов.
– Ну, обжулил. Наколол.
Абрикосов начал было разъяснять, что в вопросах коллекционерства моральные проблемы возникают не так остро, как в обычных делах, и даже припомнил несколько соответствующих библиофильских историй, но скоро замолк, перевел разговор на другое.
Алена иногда бывала жутко прямолинейной. Но это должно было скоро пройти. Так, по крайней мере, полагал Абрикосов.
– Беляево? – повторила она и потерлась подбородком о свой жидкий воротник. – Не-а! Ближний свет, Беляево! Бывай, Абрикосыч… и звони, если что.
И рванулась в толпу – они стояли на углу Белорусской площади, где подземный переход и мороженое. Абрикосов кинулся за ней, ухватил за рукав прямо у перехода через Брестскую, она сильно дернулась, светофор засвистел – там были такие свистящие светофоры для слепых, – все хлынули на переход, и она, конечно, выдралась бы от него, но выручил пьяный. Пьяный старик налетел на них, обнял обоих и с ходу попросил закурить, закурить не было, он попросил десять копеек. Абрикосов отпустил Лену и дал ему два пятака, Лена не уходила, а старик понес какую-то несусветицу про дочку-сволочь, и что только что из больницы вышел и со вчера не ел, и что бога молить будет, – и Абрикосов дал ему рубль.
Просто чтоб отвязаться. Есть люди, которые отвязываются, отказывая. Абрикосов же отвязывался, отдавая. Ему в голову не пришло прорычать – пьянь паршивая, мне молока и хлеба купить не на что… Вернее, пришло, но завтра утром, когда выяснилось, что этот рубль был один из трех, а зарплата в четверг.
Старик пьянчуга взял рубль и благодарно закивал, глядя на Абрикосова даже с какой-то жалостью.
Снова перекрыли Брестскую. Лена смотрела на Абрикосова и терла застывший подбородок, остренький и прыщавый.
– И так вся жизнь, – сказал Абрикосов, вздыхая. – Вот тыща человек толпа, а пьянь какая-то всегда меня найдет.
– У тебя глаза добрые, – неожиданно тихо, но очень слышно сказала Лена. – И все лицо доброе тоже.
В метро Лена, шмыгая оттаявшим носом, спрашивала Абрикосова о всякой ерунде: о квартире, квартплате, кем работала мама и отчего умер папа, и когда, и где схоронили, и где он учился, и про что писал диплом, и покупает ли он проездной – она, например, покупает, очень выгодно, и рассказывала о своих делишках, про маму в Ульяновской области, про Мособлпед, где учится, про общагу, лекции, кино и балдежный комок на Минаевском рынке, где она взяла сапоги за чирик. И повертела ногой, гордо показывая этот темно-лиловый кошмар. И от ее трескотни двинуло на Абрикосова той самой житейской мутью и пошлостью, от которой он баррикадировался всю свою сознательную жизнь. И наверное, зря он все это затеял, пожалел охламонку, и книги его знаменитые она в упор не увидит, не просечет, и можно себе представить, что это за стихи в этом первоклассничьем портфеле таятся – он даже сочинил их про себя, пока она что-то там излагала, – «я тебя никогда не забуду, тебе верной всю жизнь я буду, я об нашей разлуке скорблю, но тебя беззаветно люблю». Голову на отсечение! И конечно, прав был Вовка, что вытурил ее. Еще бы пенделя дать, по отсутствующей заднице. Доброта, она хуже воровства. Сам себя обкрадываешь.
В прихожей она сняла свои ужасные цельнорезиновые сапоги на суконном начесе, и синие носочки тоже сняла, а из-под брюк у нее торчали серые рейтузы на штрипках и подхваченные черной ниткой чулки, и Абрикосов, всегда стандартно изумлявшийся туалетам сторублевых машинисток, сейчас искренне изумился, что и такое, оказывается, бывает.
Он достал из-под вешалки растоптанные Алискины туфли тридцать девятого размера, зато с муаровыми бантиками.
– Не смущает?
– Не-а. Спасибо. Мамины?
– Тетины, – криво усмехнулся Абрикосов.
– Ты, наверно, бабник жуткий? Раз один живешь?
– Ага. Синяя Борода. Я думал, ты меня сразу узнаешь. Давай руки мой, чай пить будем, ладно? Только вот сахара нет, ты уж не обессудь… Радимцева через «а».
– Сейчас. – Она расстегнула портфель и достала целую пригоршню синих заверток с сахаром. – В буфете натырила, держи!
Сидели в кухне. Книг своих он даже не стал показывать.
Она пила уже третью чашку, отогреваясь.
Абрикосов вытер губы, отставил свою чашку в сторону и взял с подоконника кипу листочков. Оттягивал миг, бедняга.
– Ничего, что я так, за чаем?
– Пожалуйста. Можно, я еще чайку?
– Валяй.