драконовское, они докапывались зубьями до самой земли, словно ища жертву. Кто-то из мужиков закричал дурным голосом, завопили женщины, бросаясь врассыпную, лошади Павлюков шарахнулись от трактора и пошли носить старика по огородам. А Джура совсем обезумел. Он пустил свое чудовище на Раденьких, на Матвия Гусака, на старого Бубелу, который еле успел прыгнуть в санки и умчался на хутор без шапки. Дочки Гусака завизжали и попадали головами в снег, Данько Соколюк сорвался в какую-то яму, может быть, уберегши этим тракториста, который мог очутиться там вместе с машиной. Но едва ли не самое большое удовольствие доставило Джуре преследование Явтушка. Тот оказался смелее и ловчее многих, легко увиливал от трактора, даже насмехался над этим созданием человеческого разума, пока Джура не догадался поразить его еще одной, непостижимой для Явтушка особенностью машины: он бросился на него задним ходом и одолел-таки смельчака. Тот пустился к пруду, надеясь, что Джура не отважится заехать ка лед.
Фабиан смеялся до слез, ему все еще виделись искаженные страхом лица бунтовщиков. Такую расправу мог придумать только он, великий мыслитель и великий борец за справедливость. Козел в тот же миг, как улица опустела, накинулся на трофейный овес, потерянный Павлюками. Давно он не лакомился таким отличным теплым зерном, как тот, на котором посидел старый Павлюк.
Джура возвращался из своего последнего рейда задним ходом, чтобы видеть пятки врагов, и шел на хорошей скорости, словно желая продемонстрировать неисчерпаемые возможности своей машины.
— Стой! Стой! — закричал ему Фабиан.
Джура едва не наехал на козла. Еще мгновение, и победители могли бы потерять бесценного друга, сыгравшего не последнюю роль в этой баталии.
Серую шапку Бубелы отдали на сохранение Савке — для будущего председателя колхоза. Сельсовет разбаррикадировали, заперли, на двери оставили записку для Клима Синицы на случай, если тот прибудет в Вавилон: «Клим Иванович, мы у Бонифация. Приезжайте туда». Потом все четверо забрались на трактор и вместе поехали к Зосе завтракать. У распятья к ним подсел Лукьян Соколюк. На вопрос, где Данько, он развел руками.
На малых оборотах тракторок бежал потихоньку, не подымая рева, от его недавней демоничности не осталось и следа. За трактором плелся козел, ему ужасно хотелось пить, он мог бы напиться под запрудой, там есть родничок, не замерзающий до самого крещения, но боялся отстать от компании.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Ночью Бонифация перехоронили. Положили его в католическом уголке кладбища, где несколько столетий назад погребены были первые босые кармелиты. Тут, на бывшем татарском могильнике, находился и еврейский уголок, густо заставленный стоячими каменными плитами. Поражала их одинаковость, посмертное равенство, в жизни-то, наверно, все было иначе. Еврейское кладбище было отделено от других неглубоким рвом, через который души умерших, размышлял Фабиан, легко могли ходить в гости одни к другим, на свои тайные сходки, гулянки, пирушки, торги, как это велось когда-то в вымершем Вавилоне. Но больше всего места отвоевали себе православные. Над ними стояли высокие деревянные кресты, повязанные рушниками. Над матерью Соколюков тоже светился рушник с черными цветами, хотя Лукьян хорошо помнил, что раньше там были красные петушки.
Гроб с Бонифацием был не столько тяжел, сколько длинен, Фабиан забыл о росте Бонифация, и теперь гроб не помещался в свежую яму, пришлось потратить еще час. Спрятанный в кустах трактор простывал, и Джура побаивался, что он не заведется.
Зося в последний раз поплакала о Бонифации. Обронил слезу и Лукьян, вспомнив о матери, так долго болевшей, прежде чем умереть. Козел, наевшись кислых яблок с обеденного стола, дивился прекрасной работе своего желудка; за всю свою долгую жизнь он впервые присутствовал на таких малолюдных похоронах. Петро Джура с Фабианом опустили Бонифация в вечное пристанище, потом засыпали его старую яму и поклялись, что до времени никто, кроме присутствующих, не будет знать о перехоронении. Боялись, чтобы кулаки не надругались над могилой.
Тракторок, слава богу, завелся. Лукьян подсел на крыло, они спустились вниз, Фабиан с козлом остались дома, а Рубан и Зося, как и полагается после погребения, отправились домой пешком. Месяц завалился за ветряки. Вавилон померк и, казалось, стал меньше. Решили заодно зайти к старухе Кожушной, взять вещи Рубана, чтобы не делать этого днем, не колоть людям глаза. Двинулись через пруд по льду, который фатально потрескивал, а в иных местах невесть отчего пел. Зося останавливалась, словно боялась упасть, протягивала руку, охваченная добрым предчувствием. Рубан был точно мальчишка. Зосе вспомнилось детство в Дахновке, вспомнилось пение первых льдинок на первом прозрачном, как воздух, ледке, потом любовь к молоденькому чоновцу, квартировавшему у них, потом ухаживания хитрого Бонифация, когда в Вавилоне еще была волость. Все миновало, прошло… Она задержала руку Рубана в своей, притянула его к себе, на льду трудно, почти невозможно сопротивляться…
И вот Зося стояла под вязами, где когда-то мужал на качелях Бонифаций, он все норовил к небу, к небу, потому и вымахал такой высоченный, однако никого себе на качелях не добыл, спасибо, что хоть привез ее сюда, а то она никогда не встретила бы Рубана. Качелей не было, а ей хотелось стать на доску. Словно от одной ее мысли об этом, с вязов посыпался иней, и ее на миг овеяло каким-то добрым счастьем: в Рубане было что-то для нее — в походке его, в речи, в глазах, в волосах, черных как смоль…
Старуха Кожушная собрала Рубану вещи в парусиновый мешочек — ей самой хотелось бы такого зятя, как Антоша, — перекрестила, заперла за ним на щеколду сенную дверь. Зося отобрала у него мешочек, и они пошли по старым вавилонским улицам, ощетинившимся вековечными зарослями деревьев, шиповника и всяких других колючек.
— Вы ничего не видите? — время от времени останавливаясь, спрашивала Зося.
— А что? — настораживался Рубан.
— Не то Бонифаций, не то показалось мне… — она льнула к Рубану.
— Оставьте, Зося. Какой там Бонифаций? Человека один раз похоронят, и то его нет уже, а тут дважды похоронили.
Однако Рубан на всякий случай нащупал наган, теперь и он видел: улочка была истоптана сапогами, а следы исчезали в зарослях.
Когда они вошли в комнату, маленький Бонифаций спал в люльке. Старуха, сидя на стульчике, пела колыбельную для себя сквозь сон. Она вынянчила на своем веку уйму детей, а вот своих не завела.
Зося положила мешочек на лавку, в парусине что-то звякнуло, загремело, верно, патроны. Старуха перекрестилась, подумала про себя, что все возвращается на круги своя. Потом Зося разобрала постель, взбила две громадные подушки — она никогда не спала на них с Бонифацием. Горевала, что на рассвете снова придут те, запрудят двор, заорут, полезут к окнам, требуя расправы.
Но они не пришли… Только в дымоходе всю ночь рыдал Бонифаций.
Рубан еще спал, когда Зося встала, надела сапожки на босу ногу, накинула на плечи его кожанку и побежала в овин за соломой. (Бонифаций собирался на следующую осень перешить кровлю, три года подряд откладывал в овине околот, который теперь Зося пустила на топку.) Она отворила ворота в овин и отшатнулась в ужасе — на балке висела веревка, ее раскачивало ветерком. Зося бросилась обратно и крикнула на печь еще не продравшей глаза старухе:
— Бабушка, принесите соломы!
«Эге, — подумала старуха, — теперь и солому таскай!»
Но кое-как поднялась, надела шлепанцы, пошла в овин, никакой веревки не увидала, околот лежал стеною. Бонифаций вязал колоссальные снопы, как кули. Старуха билась, билась с ними, вымоталась до изнеможения и, плача, вернулась в хату ни с чем. Зося засмеялась над ее бессилием и этим смехом разбудила Рубана.
— Что там?