предложения главной конструкции.
Безглагольность, субстантивизация глагола придает особую модальность этим конструкциям, модальность приказания.
Конструкция эта убыстрена, нагнетена, достигает максимума энергии выражения; это — своего рода натянутая словесная пружина.
Я должен оговориться, что подхожу к вопросу не с лингвистической точки зрения, и функциональное значение выражения меня мало интересует. Меня занимает вопрос о конструкции всего произведения, и, останавливаясь на элементах стиля, я хочу лишь показать, как во всем произведении распределен словесный материал, аналогично окрашенный.
Если мы проследим в тезисах распределение безглагольных конструкций, то мы увидим, как последовательно проводится нагнетение энергии выражений. Проводится это в три приема: внутри первого тезиса, в переходе от второго к третьему, и наконец «хиастическое» расположение четвертого тезиса окончательно подготовляет к переходу на насыщенные безглагольные сочетания всех остальных тезисов.
Таковы приемы расположения аналогично-конструированного словесного материала в общей композиции тезисов. Мы видим характерные параллелизмы, своеобразные «анафоры», напоминающие «Композицию лирических стихотворений» — Жирмунского. Я далек от мысли, что анализ конфигураций аналогичного словесного материала в произведении дает нам познание конструкции материала. Дело не в форме конфигураций, не в словесных арабесках, а в их выразительно-конструктивной функции.
Даже чисто поэтическое произведение относится сравнительно безразлично к форме конфигурации как таковой. Это доказывается тем, что каждая попытка классификации таких повторов приводит к тому, что в реальном материале наличествуют всевозможные формы. Так было с попыткой классификации эвфонических повторов (см. особенно последнюю работу Брюсова о звукописи Пушкина), также случилось с классификацией «анафорических» явлений, т. е. с классификацией аналогично-словесного материала. Тоже случилось с попыткой изучения стиха, как комплекса индивидуальных форм «стопы». Оказалось, что при такой постановке любое сочетание слов есть стопа, — иначе стопы нет. Точно так же классификация эвфонических и словесных повторов ни на иоту не сдвигает вперед вопроса с точки голого утверждения наличности таких повторов. Ибо оказывается, что все формы сочетания равноправны. Иначе эти формы «в себе» неощутимы, безразличны.
Все дело не в форме комбинации, а в конструктивной мотивировке, в выразительной функции данного явления, в данном индивидуальном построении.
И в данном случае для нас менее всего важно, что стилистическими приемами распределение полных и безглагольных форм 10 тезисов разбито на группы 4+6, а первая группа обрамлена («кольцо») слитными сочетаниями, а важно построение тезисов не по принципу чистого логического мышления подбора адекватного словесного выражения, а по законам словесной (в данном случае утилитарно словесной конструкции), оперирующей объемом и потенциальной энергией выражения. Важно, что в момент программного декларирования играл закон словесных формул, был конструктивный замысел.
Я оставляю в стороне вопрос о тематическом распределении материала. Между тем прозаические произведения имеют свой «сюжет», свои тематические ходы. В данном случае мы имеем обрамление (приступ и послесловие), мотивированное тем, что ранее написанные тезисы сообщаются в газете. Это обрамление имеет свою завязку, перипетии (полемика) и развязку (концевое совмещение двух тем: полемики и общей антитезы «слова» и «дела»).
Н. Крупская
ЧТО НРАВИЛОСЬ ИЛЬИЧУ ИЗ ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Товарищ, познакомивший меня впервые с Владимиром Ильичем, сказал мне, что Ильич человек ученый, читает исключительно ученые книжки, не прочитал в жизни ни одного романа, никогда стихов не читал. Подивилась я. Сама я в молодости перечитала всех классиков, знала наизусть чуть ли не всего Лермонтова и т. п., такие писатели, как Чернышевский, Л. Толстой, Успенский, вошли в мою жизнь, как что-то значащее. Чудно мне показалось, что вот человек, которому все это не интересно нисколько.
Потом на работе я близко узнала Ильича, узнала его оценки людей, наблюдала его пристальное вглядывание в жизнь, в людей — и живой Ильич вытеснил образ человека, никогда не бравшего в руки книг, говоривших о том, чем живы люди.
Но жизнь тогда сложилась так, что не удосужились мы как-то поговорить на эту тему. Потом уж, в Сибири, знала я, что Ильич не меньше моего читал классиков, не только читал, но и перечитывал не раз Тургенева, например. Я привезла с собою в Сибирь Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Владимир Ильич положил их около своей кровати, рядом с Гегелем и перечитывал их по вечерам вновь и вновь. Больше всего он любил Пушкина. Но не только форму ценил он. Например, он любил роман Чернышевского «Что делать?», несмотря на мало художественную наивную форму его. Я была удивлена, как внимательно читал он этот роман и какие тончайшие штрихи, которые есть в этом романе, он отметил. Впрочем, он любил весь облик Чернышевского, и в его сибирском альбоме были две карточки этого писателя, одна, надписанная рукой Ильича, — год рождения и смерти. В альбоме Ильича были еще карточки Эмиля Золя, а из русских — Герцена и Писарева. Писарева Владимир Ильич в свое время много читал и любил. Помнится в Сибири был также Фауст Гете на немецком языке и томик стихов Гейне.
Возвращаясь из Сибири, в Москве Владимир Ильич ходил раз в театр смотрел «Извозчик Геншель», потом говорил, что ему очень понравилось.
В Мюнхене из книг, нравившихся Ильичу, помню роман Гергардта «Bei mama» («У мамы») и «Buttnerbauer» («Крестьянин») Поленца.
Потом позже, во вторую эмиграцию, в Париже, Ильич охотно читал стихи Виктора Гюго «Chatiments», посвященные революции 48 года, которые в свое время писались Гюго в изгнании и тайно ввозились во Францию. В этих стихах много какой-то наивной напыщенности, но чувствуется в них все же веяние революции. Охотно ходил Ильич в разные кафе и пригородные театры слушать революционных шансонеточников, певших в рабочих кварталах обо всем, — и о том как подвыпившие крестьяне выбирают в палату депутатов проезжего агитатора, и о воспитании детей, и о безработице и т. п. Особенно нравился Ильичу Монтегюз. Сын коммунара — Монтегюз был любимцем рабочих окраин. Правда, в его импровизированных песнях — всегда с яркой бытовой окраской — не было определенной какой-нибудь идеологии, но было много искреннего увлечения. Ильич часто напевал его привет 17 полку, отказавшемуся стрелять в стачечников: «Salut, salut a vous, soldats de 17-me» («Привет, привет вам, солдаты 17 полка»). Однажды на русской вечеринке Ильич разговорился с Монтегюзом, и, странно, эти столь разные люди — Монтегюз, когда потом разразилась война, ушел в лагерь шовинистов — размечтались о мировой революции. Так бывает иногда — встретятся в вагоне мало знакомые люди и под стук колес вагона разговорятся о самом заветном, о том, чего бы не сказали никогда в другое время, потом разойдутся и никогда больше в жизни не встретятся. Так и тут было. К тому же разговор шел на французском языке, — на чужом языке мечтать вслух легче, чем на родном. К нам приходила на пару часов француженка-уборщица. Ильич услышал однажды, как она напевала песни. Это — националистическая эльзасская песня. Ильич попросил уборщицу пропеть ее и сказать слова, и потом нередко сам пел ее. Кончалась она словами:
Был это 1909 год — время реакции, партия была разгромлена, но революционный дух ее не был сломлен. И созвучна была эта песня с настроением Ильича. Надо было слышать, как победно звучали в его