устах слова песни: «Mais, notre coeur, vous ne laurez jamais!!»
В эти самые тяжелые годы эмиграции, о которых Ильич всегда говорил с какой-то досадой, уже вернувшись в Россию, он как-то еще раз повторил, что не раз говорил раньше: «и зачем мы только уехали тогда из Женевы в Париж!» В эти тяжелые годы он упорнее всего мечтал — вместе с Монтегюзом, победно распевая эльзасскую песню, в бессонные ночи зачитываясь Верхарном.
Потом, позже, во время войны, Владимир Ильич увлекался книжкой Барбюсса «Le feu», («Огонь»), — придавал ей громадное значение. Эта книжка была так созвучна с его тогдашним настроением.
Мы редко ходили в театр. Пойдем, бывало, но ничтожность пьесы или фальшь игры всегда резко били по нервам Владимира Ильича. Обычно, пойдем в театр и после первого действия уходим. Над нами смеялись товарищи, зря деньги переводим.
Но раз Ильич досидел до конца; это было, кажется, в конце 1915 года в Берне, — ставили пьесу Л. Толстого «Живой труп». Хоть шла она по-немецки, но актер, игравший князя, был русский, он сумел передать замысел Л. Толстого. Ильич напряженно и взволнованно следил за игрой.
И, наконец, в России. Новое искусство казалось Ильичу чужим, непонятным. Однажды нас позвали в Кремль на концерт, устроенный для красноармейцев. Ильича провели в первые ряды. Артистка Грозовская декламировала Маяковского «наш бог — бег, сердце — наш барабан» и наступала прямо на Ильича, а он сидел, немного растерянный от неожиданности, недоумевающий, и облегченно вздохнул, когда Грозовскую сменил какой-то артист, читавший «Злоумышленника» Чехова.
Раз вечером захотелось Ильичу посмотреть, как живет коммуной молодежь. Решили нанести визит нашей вхутемасовке — Варе Арманд. Было это, кажется, в день похорон Кропоткина, в 1921 г. Был это голодный год, но было много энтузиазма у молодежи. Спали они в коммуне чуть ли не на голых досках, хлеба у них не было, «зато у нас есть крупа!» с сияющим лицом заявил дежурный член коммуны — вхутемасец. Для Ильича сварили они из этой крупы важнецкую кашу, хоть и была она без соли. Ильич смотрел на молодежь, на сияющие лица обступивших его молодых художников и художниц — их радость отражалась и у него на лице. Они показывали ему свои наивные рисунки, объясняли их смысл, засыпали его вопросами. А он смеялся, уклонялся от ответов, на вопросы отвечал вопросами. Что вы читаете? Пушкина читаете? — О, нет! — выпалил кто-то, — он был, ведь, буржуй! Мы — Маяковского! Ильич улыбнулся: — по-моему Пушкин лучше. После этого Ильич немного подобрел к Маяковскому. При этом имени ему вспоминалась вхутемасовская молодежь, полная жизни и радости, готовая умереть за советскую власть, не находящая слов на современном языке, чтобы выразить себя и ищущая этого выражения в малопонятных стихах Маяковского. Позже Ильич похвалил однажды Маяковского за стихи, высмеивающие советский бюрократизм.
Из современных вещей, помню, Ильичу понравился, роман Эренбурга, описывающий войну. — Это, знаешь, — Илья Лохматый! (былая кличка Эренбурга) — торжествующе рассказывал он. — Хорошо у него вышло!
Ходили мы несколько раз в Художественный театр. Раз ходили смотреть «Потоп». Ильичу ужасно понравилось. Захотел итти на другой же день опять в театр. Шло Горького «На дне». Алексея Максимовича Ильич любил, как человека, к которому почувствовал близость на Лондонском съезде, любил, как художника, считал, что, как художник, Горький многое может понять с полуслова. С Горьким говорил особенно откровенно. Поэтому, само собой, к игре вещи Горького Ильич был особенно требователен. Излишняя театральность постановки раздражала Ильича; после «На дне» он надолго бросил ходить в театр. Ходили мы еще с ним как-то на «Дядю Ваню» Чехова. Ему понравилось. И, наконец, в последний раз ходил в театр уже в 1922 г. смотреть «Сверчка на печи» Диккенса. Уже после первого действия Ильич заскучал, стала бить по нервам мещанская сантиментальность Диккенса, а когда начался разговор старого игрушечника с его слепой дочерью, — не выдержал Ильич, ушел с середины действия.
Последние месяцы жизни Ильича. По его указанию я читала ему беллетристику, к вечеру обычно. Читала Щедрина, читала «Мои университеты» Горького. Кроме того, любил он слушать стихи, особенно Демьяна Бедного. Но нравились ему больше не сатирические стихи Демьяна, а пафосные.
Читаешь ему, бывало, стихи, а он смотрит задумчиво в окно на заходящее солнце. Помню стихи кончающиеся словами: «Никогда, никогда коммунары не станут рабами!».
Читаешь, — точно клятву Ильичу повторяешь — никогда, никогда не отдадим ни одного завоевания революции…
Валерьян Полянский
ТОВ. Н. ЛЕНИН
(В. И. Ульянов)
Вечером 30 августа, когда он по окончании митинга выходил с завода Михельсона, преступная рука женщины пыталась его убить на радость всей российской контр-революции и международных империалистов.
В то время, как он безоружный, без всякой предосторожности, со свойственным ему спокойствием и уверенностью, говорил о неизбежной близкой катастрофе капиталистического мира Западной Европы, она из-за угла готовилась нанести ему смертельный удар в спину, чтобы лишить международный революционный пролетариат человека, которого история выдвинула на пост первого вождя российской социалистической революции.
Умер К. Маркс, и Ф. Энгельс сказал: «теперь человечество стало на голову ниже». И если бы положение раненого оказалось безнадежным, никто не смог бы назвать товарища, который с полным правом занял бы его ответственный пост, российская революция стала бы на голову ниже.
Заслуги тов. Н. Ленина перед русской революцией неисчислимы. Как опытный капитан, с непоколебимой твердостью, железной волей, с полным сознанием каждого своего слова и действия, он вел красный корабль нашей революции к социализму. Контр-революционные бури не раз силились опрокинуть и потопить наш корабль в бушующих страстях классовой борьбы, но он всегда твердо держал в своих руках руль, не дрогнув ни разу во весь шторм, столь грозный в последние дни, когда весь буржуазный мир усиленно готовился к борьбе с нарастающей международной революцией.
В октябрьские дни, когда большевики, взяв власть в свои руки, не знали, долго ли удастся ее удержать, и нервничали, он один, как всегда спокойно, только с большей деловитостью, собирал первых народных комиссаров, обсуждал с ними дальнейший план действий, готовый встретиться с врагом.
Когда одни, сомневаясь в своих силах, склонны были итти на компромисс с мелкобуржуазной эсеровской и меньшевистской частью Всероссийского Исполнительного Комитета, он, как скала, остался непреклонен. Готовый разорвать со своими близкими друзьями, с которыми связывала его долголетняя революционная работа, он решительно отвергнул все попытки соглашательства. И он знал, чего хотел.
Когда одни, увлекаемые энтузиазмом, а другие революционной фразой и жестом, намеревались вести безнадежную революционную войну с Германией, ставя на карту судьбы всей революции, он употребил весь свой политический и публицистический талант, чтобы удержать пролетариат от этого безумного шага. С великой болью в сердце, но с полным сознанием неизбежности и моральной ответственности, он заключил «позорный и похабный» брестский мир, как исступленно кричали все предатели народа и революции. Заключил и спас революцию.
Когда одни, видя нашу разруху и некоторую нашу неприспособленность к большой организационно- государственной работе, падали духом, он во всех своих речах и статьях непрестанно твердил: «Народ сумеет устроить свою судьбу; через ряд ошибок и, быть может, жестоких испытаний он встанет на верный путь, лишь бы осталась в его руках политическая власть». И он опять был прав. Мы не только разрушили старую государственную машину, но успели покрыть страну сетью наших учреждений. Они несовершенны. Это верно. Но они уже начинают работать, и время быстро исправит все недочеты и даст народной власти нужный опыт.
Когда одна часть пролетариата с беззаветным энтузиазмом сражалась с разными бандами контр- революции, а другая, обуреваемая мелкобуржуазной стихией анархичности, наследственной болезни старого мира, ушла в удовлетворение своих эгоистических личных интересов, он решительно и громко заявил, что