которые обманывают, и великая любовь к обманываемым…
— И большая смелость! — вставил ленивым голосом Бер, продолжая лежать на кровати.
— Смелости до сих пор у меня не было, но… но, если б я только знал, что делать, она бы явилась у меня!
Несколько минут царило молчание. Его прервал Меир:
— Какой ты счастливый, Элиазар!
— Чем же я счастливый?
— Ты был в широком свете, видел разумную жизнь, слушал умных людей… Ах! Бели б и мне тоже в широкий свет!..
— Элиазар, расскажи нам что-нибудь об этом широком свете, — попросили двое из присутствующих помоложе. В их глазах, устремленных на лицо кантора, светились любопытство и удивительная грусть.
Из всей шибовской молодежи только один Элиазар видел «широкий свет». Этим он обязан был своему чудному голосу, для развития которого его послали учиться в большой город. Все, что он мог рассказать, давно уже было им рассказано. Но они всегда готовы были слушать его, хотя бы он каждый день рассказывал им одно и то же. Как выглядит большой город? Какие там высокие дома и какие красивые экипажи разъезжают по улицам? Какие люди, богатые, вежливые и ученые, живут там в этих домах, и сколько там, среди них, евреев, имеющих много денег, красивые комнаты, богатые платья и пользующихся у людей уважением? А почему все уважают их? За то ли, что они богаты? Нет, ведь и в Шибове есть богатые купцы, а пурицы только тогда оказывают им уважение, когда нуждаются в их деньгах, когда же не нуждаются, то отзываются о них очень скверно и с презрением.
Их уважают потому, что они многому учились и много знают: изучали они не только Мишну и Гемару, а и всякие другие прекрасные и полезные науки. А почему в Шибове нет таких школ, в которых бы учили этим наукам, и почему раввин Исаак и реб Моше говорят, что те науки подобны содомскому винограднику и являются чужими огнями, и что каждый истинный еврей должен от них бежать?
— Элиазар! Как это ездят там экипажи без лошадей, и кто их так мудро придумал?
— Элиазар! Все ли евреи соблюдают там кошеры?
— Элиазар! Что говорят там о наших раввинах Тодросах?
— Плохо говорят.
Общее изумление. Евреи на широком свете плохо говорят о Тодросах; не верят ни в Эн-Софа, ни в сефиротов, ни во всю Каббалу?
— А что они говорят о Талмуде?
— О Талмуде они говорят, что эта прекрасная и мудрая книга написана мудрыми и святыми людьми, но ее надо только сократить и многое из нее выбросить, потому что теперь настали иные времена, и то, что было когда-то полезно, теперь стало уже вредно.
Снова удивление! Талмуд надо сократить, потому что изучение Гемары очень трудно и забивает детям память и ум.
Правда! Спрашивавшие и сами помнят, с каким трудом давалось им изучение Гемары и как жестоко бил их меламед за то, что она не хотела укладываться в их головах, и как у них от этого слабела память и притуплялся ум, а маленький Лейбеле, сын бедного портного, навсегда остался от этого глупым и больным!
— А кто это сократил когда-то Талмуд и сделал его более легким для изучения?
— Сократил его великий и святой мудрец Моисей Маймонид, которого раввины потом прокляли.
Раввины прокляли и святого мудреца! Значит, раввины могут быть злыми и несправедливыми, и не всегда следует верить тому, что они говорят!
— А что написал еще Моисей Маймонид?
— Он написал еще Морэ-Небухим, путеводитель для заблудшихся, — мудрую и прекрасную книгу, читая которую человеку хочется плакать от умиления и смеяться от радости.
— А есть у тебя эта книга, Элиазар?
— Есть!
— А откуда она у тебя?
— Ее дал мне один мудрый еврей, живущий там, в большом городе… он известный адвокат!
— Элиазар, прочти нам что-нибудь из этой книги!
Таким-то образом перед этими наивными умами, бессознательно тоскующими по солнцу и по широкой жизни в общении со всем человечеством, открывался, частично и беспорядочно, мир явлений и мыслей, кружившихся по обширным пространствам. Из этого не могло выработаться каких-нибудь прочных убеждений, не могло определиться какой-нибудь ясной путеводной нити, иной лучшей жизни, но все же в душу закрадывались сомнения, в груди просыпались желания, молодые глаза заволакивались печалью, которую порождала мысль, начинающая чувствовать свои оковы.
Было уже поздно, когда после длинной беседы юноши поднялись со своих мест и остановились друг против друга с побледневшими лицами и горящими взорами. После минутного молчания Меир проговорил:
— Элиазар! Неужели мы никогда не крикнем народу громким голосом, чтобы он одумался и прозрел? Неужели мы всегда будем гнить, как черви, копошащиеся в земле, и смотреть, как весь народ задыхается и гниет?
Элиазар опустил вниз затуманившиеся от слез глаза, поднял вверх белые руки и своим певучим голосом сказал:
— Я каждый день пою и плачу перед господом, молясь за народ мой.
Меир сделал нетерпеливый жест, а Бер, тяжело поднявшись с кровати, засмеялся глухим, унылым смехом.
— Пой и плачь! — сказал он Элиазару. — Твой строгий отец нагнал на тебя такого страху, что ты никогда уже не будешь в состоянии делать что-нибудь другое…
Потом, положив руку на плечо Меира, он прибавил:
— Только этот один смел и поплывет против течения. Но вода сильнее человека. Куда занесет она его?
Покидая жилище Янкеля, Меир снова увидел в одной из комнат ту же самую женщину, сидевшую над колыбелью уснувшего ребенка. Только теперь она наклонилась и, поставив оба локтя на край колыбели, дремала. Свет от лампы, горевшей на печке, падал прямо на нее и освещал синюю изорванную кофту, прикрывавшую ей плечи и грудь; руки, видневшиеся из-под кофты, были покрыты только рукавами грубой рубахи. На голове у нее был праздничный чепец с большим помятым цветком, красный цвет которого странно выделялся над желтой сморщенной кожей низкого лба и увядших щек. Эта женщина не была еще стара, но она была измучена, истомлена, изнурена. Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться, что жизнь ее проходила в трудах и унижениях и что ни одна капля домашнего счастья никогда не освежила ее. Глядя на нее, легко было угадать, что она не доживет, как Фрейда, жена еретика Герша, до своей столетней годовщины, и что ей не придется медленно и блаженно погружаться в вечный сон среди приятной ее сердцу суетни многочисленных внуков и правнуков. У Енты, жены благочестивого ребе Янкеля, была измученная душа в усталом теле.
Когда шум шагов расходящихся гостей, смешиваясь, некоторое время с храпением спящих, наконец, умолк, Элиазар показался в низких дверях своей комнатки и несколько секунд смотрел издали на дремавшую мать.
— Мама! — тихо проговорил он, — почему ты не ляжешь спать? Маленькая Хайка давно заснула и не будет уже плакать. Ложись и ты, мама… отдохни.
Шопот сына достиг до слуха дремавшей Енты. Она открыла глаза, мутным взглядом посмотрела на стройного юношу, лицо которого светилось в полумраке, как белый алебастр, и — о, чудо! — маленькие щурящиеся глаза ее перестали щуриться, а в выцветших зрачках блеснул свет радости.
— Элиазар! Иди сюда! — прошептала она.
Юноша приблизился и сел на край кровати.
— Как могу я заснуть? — печально шептали ему поблекшие губы женщины. — Бедная моя голова! Хайка больна и всякую минуту может заплакать, а если она громко заплачет, Янкель проснется и сильно рассердится!