— Спи, мама! — ответил шопотом сын, — я посижу тут и покачаю Хайку…
Желтое в морщинах лицо, с большой красной розой над лбом, склонилось, и женщина уснула не на высоко постланных, покрытых грязным бельем подушках, а на коленях сидящего рядом юноши.
Элиазар облокотился на край колыбели, положил голову на руки и задумался. Время от времени он покачивал колыбель ногой и тихо напевал.
— Ой, бедная, бедная моя голова! — шептала сквозь сон женщина с желтым лицом, дремавшая на коленях сына.
— Бедная твоя голова, о Израиль! — в задумчивости шептали розовые губы юноши, бодрствовавшего над колыбелью.
А спустя немного времени, маленькая проворная человеческая фигура промелькнула в темноте обширного двора молитвенного дома, направляясь к стоящей возле него низенькой избушке раввина Исаака Тодроса, и исчезла за низкими дверями, которые закрылись с громким скрипом.
В ответ на этот скрип изнутри избушки раздался мужской голос с чистыми, низкими, басовыми нотами:
— Это ты, Моше?
— Я, насси! Твой верный слуга! Жалкое подножие у твоих ног! Да навещают сон твой ангелы покоя! Да будет тебе каждое дыхание уст твоих приятно, как оливковое масло, приправленное мирром! А когда ты уснешь, пусть душа твоя с великим блаженством купается в источнике духов.
Низкий голос, исходивший из темной комнаты, расположенной за маленькими тоже совершенно темными сенцами, спросил:
— А где ты был так долго, Моше?
Человек, находившийся в сенцах, ответил:
— Я был в доме Эзофовичей на субботней трапезе. У Эзофовичей празднуется шабаш с большим великолепием, и я часто хожу к ним встречать шабаш, чтобы поддерживать свою душу в великом веселии!
— Ты хорошо делаешь, Моше, что в шабаш поддерживаешь свою душу в радости. А что там у них слышно?
— Худое слышно, насси! Между розами и лилиями там укрывается мерзкий червь!
— Какой это червь?
— Такой червь, что подтачивает нашу святую веру и из Израиля может сделать народ гоимов и хазарников!
— А в чьем сердце укрывается этот мерзкий червь?
— Он укрывается в сердце Меира Эзофовича, внука богатого Саула.
— Моше! Собственными ли глазами ты видел этого червя и собственными ли ушами ты слышал его? Говори, Моше! На моей голове лежит великое бремя всех душ этой общины, и она должна знать обо всем.
Минуту в сенях царило молчание. Человек, в скромной позе сидевший там, среди глубокой темноты, у закрытых дверей комнаты святого раввина, собирал, очевидно, свои мысли и воспоминания. Минуту спустя, хриплым голосом и растягивая слова, он начал говорить:
— Я видел собственными глазами и слышал собственными ушами. Меир Эзофович не справлял сегодня субботнего кидуша вместе со всей своей семьей и пришел домой тогда, когда шабаш давно уже начался. Я спросил его, что он делал, а он мне ответил, что защищал от нападений хижину Абеля Караима и его внучки Голды…
Меламед умолк. Низкий голос, выходивший из закрытой комнаты, произнес:
— Он защищал отщепенцев и нарушил шабаш!
— Он в святой день шабаша не держит своей души в радости.
— Пусть будет проклято учение это! Да бежит Израиль от него, и да не простит ему господь! — произнес за дверями низкий голос.
— Он говорил, что в святых книгах Израиля ничего не написано ни об Эн-Софе, ни о сефиротах, и что Предвечный не велит преследовать отщепенцев…
— Мерзости изливаются из уст этого юноши. В его тело перешла душа прадеда его Герша Эзофовича.
— Насси! — еще громче, чем до сих пор, воскликнул Моше. Неясное бормотание за дверями поощрило его продолжать.
— Он будет искать рукопись Михаила Эзофовича Сениора, я увидел это по глазам его; и он рукопись эту найдет! А когда он найдет ее и громко прочтет народу, взбунтуется против твоих поучений дух Израиля!
После этих слов наступило долгое молчание; наконец опять послышался низкий голос:
— Когда он найдет эту рукопись, на голову его ляжет моя тяжелая десница и повергнет его в прах… Моше! а что он делал после ужина?
— Он пошел в дом ребе Янкеля и долго разговаривал с кантором Элиазаром; я проходил там мимо и видел в окно.
— Моше! А кто там был еще?
— Там были: Хаим, Мендель, Арнель и Бер, зять Саула…
— А о чем они разговаривали друг с другом?
— Насси! Душа моя вошла в ухо мое, когда я стоял под окном… Они сильно жаловались, что их держат в большой темноте и что истинная вера Израиля загрязнилась, как вода, если в нее бросить горсть грязи… А Элиазар говорил, что он возносит на это к господу великие жалобы с пением и плачем. А Меир говорил, что недостаточно петь и плакать, а надо громким голосом крикнуть народу и что-то сделать, чтобы он стал другим, чем теперь…
— Отродье ехидны! — пробормотал голос из глубины хижины.
— Насси! Кто это отродье ехидны? — покорно спросил Моше. После минутного молчания в темноте раздался ответ:
— Род Эзофовичей!
III
Прошло несколько месяцев. Теплый майский день заканчивался благоухающим тихим вечером.
Незадолго до захода солнца вдоль узкой улички, застроенной самыми бедными в городе домишками, медленно двигались два существа: белая, как снег, коза и стройная худая девушка. Коза бежала впереди, то и дело, подскакивая, чтобы дотянуться до веток растущих здесь и там деревьев, — ловкая, резвая, счастливая. Шедшая за ней девушка была серьезна и задумчива. Возраст ее было бы трудно определить. Ей могло быть и лет тринадцать и лет семнадцать. Хотя она и была высока, — формы ее тела, с угловатыми, сухими линиями, быть может, задержанные в своем развитии, казались еще детскими. Но в походке ее и в выражении лица чувствовалась серьезность и грусть преждевременной зрелости. На первый взгляд она казалась некрасивой. Ее бедный наряд нисколько не украшал ее и не подчеркивал ее прелесть, если даже она и была ей свойственна. Он состоял из выцветшего ситцевого платья, из-под узких складок которого виднелись ноги в грубых туфлях. Лиф у платья висел и был широк; с шеи свисало несколько ниток мелких кораллов. От красного цвета этого единственного на ней украшения ее худые и несколько впалые щеки казались еще смуглее; под густыми бровями большие, глубоко посаженные глаза смотрели черными, как бархат, зрачками, а над узким темным лбом вились спутанными кольцами черные, как смоль, волосы.
Во всем облике этого ребенка или женщины было что-то гордое и вместе с тем дикое. Шла она, выпрямившись, серьезная, смело, глядя задумчивым взором куда-то вдаль; однако при каждом доносившемся до нее более громком звуке людских голосов она останавливалась и, прижимаясь к забору или к стене, опускала глаза, не тревожно, нет, а скорее мрачно и недовольно, как будто всякая встреча с людьми была ей неприятна. Только одна белая коза своим присутствием не причиняла ей никакого неудовольствия. Наоборот, время от времени девушка бросала на нее зоркий взгляд, и если ловкое