Меир нетерпеливо рванулся, но Бер повторил еще раз:
— Уйдем! Если захочешь, придешь потом, когда разойдутся эти люди. Но я знаю, что ты не захочешь…
Оба вышли, из битком набитой избушки. Бер, торопливо шагая, молча вел своего товарища в отдаленную часть обширного двора, где царило полное уединение. Здесь, прикрытые стеной бет-га-мидраша от торгующей на рынке толпы и в значительном отдалении от другой толпы, окружавшей мазанку раввина, они могли быть уверены, что никто не подслушает их разговора.
Меир оперся спиной о стену здания, Бер стоял перед ним и некоторое время всматривался в его лицо.
Наружность Бера была такова, что миллионы равнодушных людей могли бы пройти мимо, даже не заметив ее, но глаз внимательного и мыслящего человека открыл бы в ней черты очень интересные и достойные внимания. Было ему лет сорок, он был худощав, одет очень чисто и тщательно, хотя в полном соответствии с древними предписаниями и обычаями. На его бледноватом, тонко очерченном лице, обрамленном светлыми мягкими волосами, лежало выражение равнодушия, лени и сонливости, которое исчезало, уступая место подвижному нервному оживлению только тогда, когда дело касалось коммерческих предприятий и комбинаций. Однако сквозь равнодушие и сонливость внимательный глаз мог бы открыть другие чувства и черты характера, как бы скрытые и лежащие где-то глубже. Было что-то мечтательное и вместе с тем страдальческое в его больших широко открытых голубых глазах с затуманенным взглядом. В очертаниях его тонких умных губ, словно замерших в выражении немой покорности судьбе, чувствовалась какая-то изведанная, но подавленная усилиями воли тоска, какие-то неудовлетворенные и насильно запрятанные в глубине груди стремления. Иногда на его белом и гладком лбу появлялись две поперечные складки. Их вызывали, быть может, какие-то далекие, но вечно мучительные воспоминания, потому что всякий раз, как они появлялись, Бер прикасался рукой к груди, и от коротких, отрывистых вздохов у него вздымались плечи. Видно было, что в прошлом у этого человека разыгралась какая-то тихая драма, никому в подробности не известная, но развязка которой, погрузив в сонливость его волю и мысль, оставила в его груди, вечно замирающие и вечно возрождающиеся отзвуки.
Теперь Бер стоял против юноши, которого он почти насильно вывел из толпы, и долго всматривался ему в лицо своими затуманенными, страдальческими глазами.
— Меир, — сказал он, наконец, — у твоего деда Саула час тому назад был длинный разговор с его сыном Абрамом. Он покинул своих гостей, чтобы поговорить с ним, а мне велел присутствовать при этом разговоре, желая, чтобы слова, выходящие из его уст, и совесть его сына, слушающая их, имели меня свидетелем. Будь покоен, Меир. Твой дядя не примет участия в том великом грехе и позоре, которые вскоре произойдут…
— Произойдут! — пылко прервал его Меир. — Они не произойдут! Я так сделаю, что этого не будет!
Невеселая усмешка промелькнула на губах Бера.
— Ты так сделаешь! — засмеялся он тихо. — А как же ты это сделаешь? Я догадался, что ты хочешь сказать об этом раввину, и искал тебя, чтобы предостеречь тебя и отвратить несчастие от твоей головы. Ты думаешь, что как только расскажешь все дело раввину, он сейчас же сорвется с места и крикнет, чтобы никто не смел, делать такой гадкой вещи? Если бы он так поступил, все бы послушали его, это правда. Но он не сделает этого…
— Почему же он этого не сделает? — воскликнул Меир.
— Потому что он в таких делах ничего не понимает…
Бер снова усмехнулся и продолжал:
— Если бы ты спросил его, какое кушанье чистое и какое нечистое? Можно ли в шабаш снимать нагар со свечки и платком препоясывать свои чресла? Садясь за стол, следует ли сначала благословить вино или хлеб? Или если бы ты спросил его, как человеческие души переходят из тела в тело? Сколько сефиротов создал из себя Иегова и как эти сефироты называются? И как надо расположить буквы, составляющие имена бога, чтобы из них получились слова великих тайн, и когда настанет день Мессии, и что в этот день будет?.. На все эти вопросы он нашел бы пространный и ученый ответ. Но если ты начнешь рассказывать ему о винокуренных заводах, о налогах, о помещичьих дворах и о тех намерениях, которые питают против них злые люди, он широко откроет глаза и будет слушать тебя, как человек глухой, потому что он всего этого не понимает, и для него вне тех книг, из которых он черпает свою мудрость, весь мир — пустыня, погруженная в темную ночь!..
Меир опустил голову.
— Я чувствую, что ты прав, — сказал он, — но если бы я спросил его: «Можно ли для собственной выгоды причинить зло невинному человеку?»
Бер ответил:
— Он бы спросил тебя: «А кто этот невинный человек? Израильтянин или эдомит?»
— Эдомит! — как эхо, повторил Меир.
Затем, как бы в раздумьи, он посмотрел вверх, пожал плечами, словно удивляясь чему-то в душе, и, наконец, остановил свой взгляд на лице Бера.
— Бер, — сказал он, — ты ненавидишь эдомитов?
Бер отрицательно покачал головой.
— Ненависть противна моему сердцу, — ответил он. — Когда-то… когда я был молод… я даже хотел пойти к ним и воскликнуть: «Спасите!» Теперь я доволен, что не сделал этого и остался со своими, но ненависти к ним у меня в сердце нет.
— И у меня нет! — живо ответил Меир. — А как ты думаешь, — спросил он, — Камионкер их ненавидит?
— Нет! — ответил Бер. — Он только доит их, как коров, и чувствует к ним презрение за то, что они небрежно относятся к своим делам и позволяют ему обманывать себя.
— А Тодрос их ненавидит? — спросил опять Меир.
— Да! — энергичнее обыкновенного подтвердил Бер. — Тодрос их ненавидит. А почему он их ненавидит? Потому что он не живет настоящим временем, как все мы… Он все еще живет тем далеким прошлым, когда римский император разрушил иерусалимский храм и выгнал израильский народ из Палестины и когда евреев жгли на кострах и преследовали по всей земле. Он дышит, ест и ходит теперь, но думает и чувствует так, словно бы он жил две тысячи или тысячу лет тому назад. Он ничего не знает о том, что со смерти его предка Тодроса, приехавшего сюда из Испании, множество лет прошумело, как большая и быстрая река, и что на этой реке проплывали мудрые и добрые люди, приносившие свету много мудрого и хорошего, и что от того далекого времени мир изменился, а люди, которые ненавидели и преследовали одни других, подали друг другу руки в знак примирения. Он ничего не знает, что делается на свете. Ну, да и как же ему знать? От рождения своего он никогда не выезжал из Шибова, а глаза его не видели других книг, кроме тех, которые остались ему от дедов и прадедов, не видели других людей, кроме евреев.
Меир слушал и слегка кивал головой, словно мысленно подтверждая слова товарища.
— Значит, мне незачем и идти к нему… — сказал он после минутного размышления.
— Я для того и искал тебя, чтобы сказать тебе это, — ответил Бер. — Он не запретит Камионкеру причинить зло помещику Камионскому, потому что ему покажется, что помещик Камиовский происходит от народа идумеян, воевавшего с Иисусом Навином, или от римского народа, который поклонялся идолам и разрушил иерусалимский храм, или от испанского народа, который пятьсот лет тому назад жестоко притеснял евреев… Он даже и разговаривать с тобой не захочет, так как ты в его глазах кофрим, вероотступник; он не опустил еще до сих пор своей разгневанной руки на твою голову только из уважения к твоей богатой семье и к той любви, которую народ питает к твоему деду Саулу. Но если б ты стал обвинять перед ним Камионкера, то Камионкер склонил бы его к мести против тебя так же, как уже склоняет его к ней реб Моше. Меир, будь осторожен! Погибель твоя недалека! Берегись!
Меир на это предостережение ничего не ответил.
— Бер! — произнес он, — меня очень это удивляет, но мне кажется, что в этом человеке, глупом, злом и мстительном, живет великая душа… Он очень терпелив, дни и ночи просиживает над своими книгами… Он очень жалостлив! Глаза его наполняются слезами, когда перед ним плачут и жалуются бедные люди… Он всех допускает к себе, наставляет и утешает каждого. Для себя он ничего не хочет и так сильно…