был ловкий и рьяный, а с дамами чрезвычайно любезный. Но и все тут неплохо танцовали и, ускользая от локтей и боков других кавалеров, вертели своих дам, будто перышки, притопывая так часто и сильно, что ток под их ногами гремел и грохотал. Ну, уж, конечно, болтовни, смеха и шуток на лавках и в толпе, обступившей открытые настежь ворота, тоже было немало. Адам не танцовал; он стоял у самых дверей и, мрачно насупясь, по своему обыкновению исподлобья поглядывал на фонари, зорко следя за всем, что происходило в гумне. Вдруг он выпрямился и, покраснев от гнева, громко крикнул:
— Прошу извинения, но какой же это дурак в гумне курит папиросу?
Среди старух слова его вызвали растерянность, одновременно смутив их и насмешив. Желтая искра, блеснувшая перед Адамом среди развевающихся платьев, сразу погасла, а с противоположной стороны, хихикнув, отозвался голос Стажинской:
— И правильно. Это пани Гецолд закурила папиросу.
Со всех сторон грянул хором мужской и женский смех, между тем как Адам, нимало не сконфузясь, довольно-таки громко высказал свое мнение по поводу происшедшего события:
— Ну, и нечего бабе дым пускать в гумне! Подумаешь, графиня!
Но вот польку сменил контрданс, который здесь танцовали чрезвычайно быстро и вприпрыжку. Одни мужчины, балансируя, широко расставляли руки и, выбегая на середину тока, зорко посматривали на собственные ноги, а другие, к числу которых принадлежал и первый дружка, сохраняли всю важность и грацию, свойственные этому танцу. Однако не успели они кончить последнюю фигуру, как вдруг пустились в такой отчаянный галоп, будто кандалы с ног сбросили.
Не прервал его, а лишь несколько расстроил пронзительный визг. Кто-то крепко наступил на лапу собаке, и она, громко скуля, удирала из толпы, а навстречу ей, расталкивая танцоров, уже бежал обычно медлительный Юлек.
В танцах Юлек не принимал участия. Да куда ему, ленивому увальню, было пускаться в давку да прыжки! Он стоял у дверей и, поглядывая то на фонари, то на танцоров, непрестанно улыбался, показывая белоснежные зубы. У ног его жался Саргас, и время от времени Юлек подмигивал ему, словно утешая и заверяя его, что все это скоро кончится, и они снова пойдут вдвоем на Неман. Теперь его добродушная, обросшая рыжей щетиной физиономия уже не улыбалась. Выхватив из-под ног танцоров свою огромную дворнягу, он, чуть не плача от жалости, прильнул щекой к ее черной шерсти, ушел из гумна и больше не показывался.
Между тем Владислав Осипович, или, как все его называли, Ладысь, тот, у которого откинутые назад волосы были черны, как вороново крыло, уже протянул руку, чтобы обхватить синеокую Цецильку Станевскую, и нетерпеливо крикнул:
— Заневские! За работу! Играть польку!
Этой-польки Юстина уже не танцовала. Она ушла в отдаленный угол и присела на обрубок дерева, около большого ржаного скирда. Тут было так хорошо! Фонари бросали мягкий свет, от скирдов несся запах увядающей травы и колосьев. Юстина прислонила свою голову, убранную веткой рябины, к пушистой стене скирда и задумчиво глядела вдаль. Отдавала ли она себе отчет, почему такое сильное впечатление на нее производит толпящийся здесь народ? Конечно, очутись она здесь несколько месяцев тому назад, она почувствовала бы себя одинокой, несчастной и затерянной среди толпы совершенно чуждых, незнакомых людей. Почему же теперь сердце ее бьется так сильно, так радостно? Почему?
Боже! Ведь наступает же минута, когда из глубины человеческой души поднимается то, что заронила в него природа, что ждало только солнечного света, теплого ветерка, чтобы пустить росток и зацвести пышным цветом. Бывает и так, что солнечный луч не проглянет, теплый ветерок не подует, и тогда человек сходит в могилу, ни на одну минуту не почувствовав себя человеком. Но для Юстины настала-таки эта минута. Из горькой пучины страданий она выплыла тогда, когда среди золотистых колосьев и синих васильков в первый раз увидала статного пахаря, подметила его взгляд, обращенный на нее с таким робким состраданием. Припомнилась ей теперь минута, когда она взяла серп из его рук, и воспоминание в один миг перенесло ее из шумной толпы в глубь занеманского леса, на могилу, окутанную ночной мглой. Ей казалось, будто то, что она чувствовала теперь, впервые зародилось в ней там, на могиле. Все, что в последние дни она слышала от Витольда, что передумала сама во время бессонных ночей, — все это дополняло одно другое, сливалось вместе. Юстина ясно, до мельчайших подробностей припомнила свой сон, когда свет ее лампы, падая на тропинки околицы, на кровли ее домов, на корчинский двор, на одинокую могилу, связывал все это в одно целое. Словно электрическая искра обожгла ее сердце, лицо залилось густым румянцем…
— Десять лет своей жизни я отдал бы, чтобы узнать, о чем вы так задумались? — послышался позади нее робкий голос.
Ян Богатырович на этой свадьбе вовсе не танцовал. Хотя он принадлежал к числу дружек, тем не менее, оделся совсем не по свадебному и не выказывал ни тени веселья. Он надел на себя короткий кафтан, отороченный зеленой тесьмой, повязал ворот тонкой рубахи кисейным белым платком, и, казалось, вовсе не заботился о том, что люди скажут о его костюме и мрачном виде. Он еле повидался кое с кем и с начала танцев до этой минуты простоял в углу около музыкантов, скрестив на груди руки и нахмурив лоб. На шутки девушек он отвечал сухо, даже небрежно, от товарищей бежал как от огня; мать, которая силой хотела вовлечь его в танцы, он просил сначала оставить его в покое, а потом даже резко оборвал. Его оставили в покое; народу было много, дело могло обойтись и без Яна.
Но говорить о нем все-таки не переставали. Старухи по лицу Яна замечали неладное. Ядвиги Домунтувны на свадьбе нет, Янек смотрит так, как будто бы вчера отца с матерью похоронил… Видно, они поссорились и, может быть, поссорились навсегда. С другой стороны, зачем им ссориться? Кажется, между ними и так ничего не было. О сватовстве никто ничего не слыхал, — говорили, что давно когда-то был какой-то разговор между его дядей и дедом Ядвиги. Может быть, Ян, поэтому ходит такой хмурый, а может быть, меланхолия у них в роду? Покойный его отец был человек неразговорчивый, ворчун; дядя впал в хандру с молодых лет; оба они всегда брались не за свое дело, — вот от этого Юрий пропал ни за грош, да и Анзельм провел жизнь не по-человечески. Может быть, и Ян уродился в отца и дядю?
Прежде бывало он всегда смеялся, был и весельчак, и на дело мастак, и все заливался соловьем, лучше его никто у нас не пел. Да, верно говорят: до поры кувшин по воду ходит. У всякого такая минута настает, когда нрав его сказывается. А уж это известно: яблоко от яблони недалеко падает. Видно, он будет такой же задумчивый и угрюмый, какими были его дядя и отец.
Однако настала минута, когда Ян, заглянув ненароком в проход между закромами, вдруг засиял. Глаза у него блеснули, и, с трудом пробравшись между лавкой и стеной, он очутился около Юстины.
— А вы спрашиваете меня, отчего я такой печальный? — тихо сказал он Юстине. — Вам, только одной вам я признаюсь: на меня порой находят такие сомнения, что я хожу ни жив, ни мертв и предпочел бы лежать на дне Немана, чем жить с этими сомнениями.
Юстина слушала его, низко опустив голову. Она чувствовала на себе его горячий страстный взгляд.
— Какая чудесная ветка рябины у вас в волосах… и платье то же самое, в каком вы на могилу ездили… — еще тише прошептал Ян и замолчал на минуту. — Если б вы дали мне эту ветку… мне кажется, я был бы совершенно счастлив!
Юстина быстрым движением отколола от белого корсажа другую пунцовую гроздь и, протягивая ее Яну, подняла голову. Оба вспыхнули и чуть не задрожали от волнения. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Наконец, радостно тряхнув волосами, он воткнул ветку рябины в петлицу своего кафтана.
Вдруг у входа поднялась какая-то суматоха: все расступились, кого-то оживленно приветствуя. Музыка смолкла; Казимир Ясмонт скользящими шагами бросился к воротам, за ним поспешили Домунты и несколько девушек. В танцовальную залу вошла Домунтувна. Несомненно, то была она, но совершенно преображенная. Все, кто видел прежде, как она, растрепанная, гнала босиком хромую лошадь, теперь с трудом ее узнавали. Платье на ней было малиновое, с огромным турнюром, сплошь покрытое пышными оборками. То была вершина великолепия, созданная руками портного из ближайшего местечка. Там же, по всей вероятности, она приобрела и гирлянду из золотых листьев, вырезанных из позолоченной бумаги, которыми были убраны ее высоко взбитые волосы, блестевшие от помады. Белые перчатки обтягивали ее большие руки, в которых она держала пестрый бумажный веер, а вся ее рослая, осанистая фигура сверкала