самолюбия, то ли чтоб повеселить Ядвигу, которая надулась и шла рядом с ним, как неживая, — захотел отличиться и на этом поприще. Протанцовав несколько кругов, он тоже остановился, как вкопанный, и тоненьким дискантом, совсем не в лад краковяку, затянул:
Только зря он вздумал состязаться с Яном. Оказалось, что хвалиться ему решительно нечем: и песню он выбрал некстати и в слушателях вызвал удивление: как же это такой крупный мужчина мог извлечь из себя такой тонкий голосок? Зато черноволосый Осипович, подхватив синеокую Цецильку Станевскую, словно нарочно остановился перед ее матерью и запел немногим хуже Яна:
Тут и огромный Домунт, не отходивший от маленькой Семашко, грянул:
Но вот краковяк кончился, и другим, если б они и хотели, уже петь было некогда. И только Ян, первым затянувший песню, хоть и не во время — перед самым концом танца, еще раз запел коротко, но звонко:
Потом, будто перышко, закружил свою даму и, упав перед ней на колено, прижал ее руку к губам.
Собрался, было, первый дружка и в этом подражать Яну, но Ядвига вырвала у него руки и, не дожидаясь, чтобы он проводил ее к табурету или лавке, повернулась к нему спиной и вышла из гумна. С высоко вздымавшейся грудью и горящими гневом глазами она, словно буря, растолкала людей, настигая взглядом счастливую пару, выходившую в сад. Ее грозный и мрачный взор неотступно следовал за ними, и Ядвига отчетливо видела, как убранная рябиной голова панны, словно в блаженном забытьи, склонилась на плечо мужчины и как он, с пылающим лицом и веткой рябины в петлице серого кафтана, без устали ей что- то говорил…
Музыка перестала играть; молодежь, утомленная и возбужденная танцами, высыпала наружу. В чистом небе одна за другой угасали звезды; за крутым поворотом реки, словно поднимаясь из нее, всходила большая яркая луна. Закурив папиросы, многие пошли прогуляться по полю, но больше было таких, которые, отказавшись от удовольствия покурить, остались близ гумна и рассеялись парочками по саду и зеленой уличке.
Гомон умолк, разговоры стали тише, а кое-где и совсем затихли. Под меркнущими звездами напоенное благоуханием мирта крыло Эроса легонько касалось склоненных голов, разгоряченных танцами и пением.
У стены гумна шепталась парочка, сидевшая на сваленных бревнах.
— Ей-богу, — шептал мужчина, — напрасно дядя и брат боятся и закрывают мне путь к счастью твоими молодыми годами. Да что я зверь, какой или дикарь? Неужели я бы стал непосильной работой надрывать здоровье своей милой? Ты и у брата не сидишь, сложа ручки, а в мужнином доме тебе не придется больше работать — вот клянусь тебе! Я поденщицу найму, сам до кровавых мозолей буду работать, только бы моей Антольке при мне не мучиться… Да ты-то, веришь ли, мне, вступишься ли за меня? Или долго еще мне, сироте несчастному, одинокому жить на свете?
Женщина шопотом отвечала:
— Вы, пан Михал, и сами знаете, что я из воли у дядюшки и брата не выйду. Они меня вырастили, и никогда я обиды от них никакой не видала, а только заботу да ласку… Как они захотят, так и я захочу, и как велят они мне, так и сделаю…
— Ну, ладно! Больше я тебя уговаривать не буду против брата и дяди идти… Но одно мне надо твердо знать, что ты-то сама за меня…
И еще тише спросил:
— А ты чувствуешь ли, как любовь в твоем сердечке трепещет, и спать по ночам не дает, чудится ли тебе, будто ты видишь меня?
Каков был ее ответ — неизвестно, но можно полагать, что благоприятный, потому что мужской шопот стал смелее и настойчивее:
— Голубок и тот голубку в клювок целует, любовь свою ей, желая показать! Так неужели мне и того нельзя, что голубю? Мне сидеть при тебе, как чужому, оно хоть и отрадно, да прохладно!
У амбара белело чье-то платье, и стройный юноша, стоявший подле, тихо говорил:
— Да, дорогая моя Марыня, я уеду отсюда счастливый, что нашел тебя такой, какой видел в мечтах: простой, скромной, работящей, способной понять и полюбить задачи, которым просвещенная и благородная женщина должна теперь посвятить свою жизнь…
— Но, Видзя, милый, я так мало образована, так мало еще знаю и умею…
— Это, верно, тебе еще многому придется учиться, но не только по книгам… а у жизни и больше всего — у людей… Люби людей, изучай людей, живи с людьми…
— А когда ты уедешь, будешь мне писать? Пришлешь ли мне какую-нибудь книжку?
— Непременно буду писать, книги буду тебе присылать и ни на один день не забуду о тебе, милая ты моя, хорошая моя. А когда я уж совсем возвращусь и навсегда поселюсь в Корчнне, мы уже никогда не будем расставаться и всегда, всегда будем вместе, работать и бороться во имя дорогих нам идей. Хорошо, Марыня? Ты хочешь этого? Да?
— О Видзя, Видзя! Ты открыл мне рай на земле, но я чувствую сама и вижу, что я обязана его заработать, заслужить.
На краю сливовой рощи стояла Ядвига Домунтувна, окруженная толпой девушек и парней, которые весело болтали. Первый дружка, не обращая ни малейшего внимания на капризы и надутый вид своей возлюбленной, не отставал от нее ни на шаг. Его упрекали в непостоянстве и распущенности, выражали сомнение в том, что он когда-нибудь женится, раз до сих пор ему по вкусу холостяцкое житье. А он, не спуская глаз с Ядвиги, очень серьезно отвечал, что и мотылек летает с грядки на грядку, пока себе не
