горб) под своими огромными зонтами красного, желтого и фиолетового цвета; в таком виде он был похож на злого гнома, прячущегося под тремя фантастическими разноцветными грибами.
После ужина Хуан-Тигр обычно заходил в галантерейную лавочку доньи Марикиты Лавьяды, где, сидя в дружеской компании, он перекидывался в картишки со старухой хозяйкой и священником доном Синсерато[26] Гамбореной – основателем и директором школы для глухонемых и слепых. Эрминия обычно усаживалась где-нибудь в сторонке, в полутемном углу, прилежно склонившись над рукоделием. Хотя, как заметил Хуан-Тигр, занималась она все больше пустяками: шила пестрые кофточки, делала бантики для волос, нанизывала дешевые, крикливых цветов бусы. Да и одевалась-то она с претензией на роскошь – фальшивую, конечно, потому что по-настоящему элегантная одежда была явно не по карману ее бабке, находившейся, как это было всем известно, в весьма стесненных обстоятельствах. Уже одного этого было достаточно, чтобы Хуан-Тигр почувствовал к Эрминии отвращение и перестал обращать на нее внимание. Колас частенько приходил сюда вместе с дядей, но никогда не садился рядом с Эрминией. Устроившись за спинами игроков, он следил – или делал вид, что следит, – за ходом игры. Так разве мог Хуан-Тигр заподозрить, что Колас к ней неравнодушен? Тем более что ему было просто некогда обращать на это внимание, поскольку Хуан-Тигр постоянно был начеку, не спуская глаз с доньи Марикиты: стоит зазеваться лишь на секунду, как она, глядишь, уже и сплутует. Она родилась мошенницей, как другие рождаются левшами или гнусавыми, и мошенничала даже тогда, когда обман не приносил ей никакой выгоды. На обмане держалась и вся ее торговля, ибо донью Марикиту привлекало и вдохновляло все необычное, из ряда вон выходящее. Старуха должна была Хуану-Тигру несколько тысяч песет. Срок уплаты уже истек, и он, имея долговую расписку доньи Марикиты, мог бы на нее и в суд подать, но пока не делал этого из жалости. Да, но вот теперь-то… Теперь все было в его руках: мстить так мстить! И Хуан-Тигр непроизвольно стискивал кулаки, словно боясь выпустить зажатые в них поводья судьбы. Вот уж он выставит эту Эрминию на улицу – пусть тогда ходит с протянутой рукой, пусть скитается по чужим дорогам, раз уж она выгнала Коласа, которому приходится теперь жить на чужбине. А что же делать со старухой? Тоже выгнать ее, совершенно беззащитную и дряхлую, хотя вся ее вина только в том, что у нее на плечах сморщенная и легкая, как пустой орешек, голова?…
За этими раздумьями и застал Хуана-Тигра час возвращения домой. Вынужденный сам готовить себе еду, он перекусил на скорую руку, а затем направился в свой музей, в реликварий, то есть в комнату Коласа. Здесь его ненависть к Эрминии вспыхнула с новой силой, и поэтому Хуан-Тигр поспешил выйти оттуда. Все это надо было обдумать спокойно. Вот уже три вечера подряд он не заходил к донье Марике. Что могли подумать о нем старуха, девчонка и священник? Догадывалась ли бабка о несчастной любви Коласа? Нет, потому что если бы она догадалась, то наверняка заставила бы Эрминию принять предложение юноши – принять хотя бы потому, что его дядюшка богат и, быть может, простит старухин долг. Стоит ли Хуану-Тигру идти туда сегодня вечером, сделав вид, будто ничего не случилось? Но больше всего ему хотелось разузнать в конце концов, чем же эта Эрминия могла так околдовать Коласа, который на ней просто помешался. Хотя в то же время Хуан-Тигр боялся за себя: а что если, увидев эту сирену, он разразится проклятиями? Или, наоборот, разволнуется и, как дурак, бросится бежать. Но, с другой стороны, с каким лицом войдет он в этот дом, замышляя чуть ли не на следующий день выгнать на улицу обеих женщин, оставив их без гроша в кармане? Или прикинуться, что все в порядке? Нет, это было бы нечестно. Сделать мрачную физиономию? Нет, это было бы невежливо. Так что лучше всего, пожалуй, остаться дома: пусть себе тревожится эта коварная Эрминия, готовясь принять тот смертельный удар, который он нанесет ей! В итоге Хуан-Тигр так и не пошел к донье Марике – ни в тот вечер, ни на следующий день, потому что он никак не мог решиться на что-то определенное, и его воля, его решимость постоянно колебались, как маятник, вынужденный по инерции описывать все один и тот же полукруг, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз.
На другой день, когда часы на башне пробили полдень, почтальон вручил Хуану-Тигру два письма. На одном из конвертов он узнал нервный, зигзагообразный, прихотливый и стремительный, как полет ласточки, почерк Коласа. Другое, с мадридским штемпелем, письмо источало резкий запах духов и было, по всему видно, написано женской рукой. Хуан-Тигр вздрогнул: оба письма внушали ему одинаковое недоверие. О чем мог писать Колас? И от кого другое письмо? Подумать только, вот уже два дня он только и занят тем, что придумывает, как бы ему наказать двух беззащитных женщин, а теперь, похоже, он будет наказан сам – раньше, чем они. Так вскрывать эти конверты или нет? Испугавшись собственного малодушия, Хуан-Тигр одним махом разорвал конверт с письмом Коласа и начал читать. Он читал, и его лицо становилось серо- зеленым, оливковым, что, как ни странно, означало удовлетворение. Тон письма – письма сына к отцу – был спокойным и почтительным: можно было подумать, что они и не ссорились вовсе. Колас подробно описывал свою поездку. Когда поезд вышел из туннеля под горой Фурадо, на вершине которой стоит церквушка «Христа в темнице», сообщал Колас, он, высунувшись из окна, помахал платком, прощаясь с Хуаном-Тигром и Пиларесом. Хотя весь тот день ему и было тоскливо, но мелькавшие за окном вагона пейзажи – все время новые – все-таки отвлекали его от невеселых мыслей. «…И я подумал, что куда лучше было бы идти пешком и неторопливо созерцать природу, наслаждаясь ею, вдыхая ее аромат. А когда едешь в поезде, кажется, будто встречные предметы налетают на тебя, бьют по глазам и ослепляют, как угольная пыль паровоза. Мне больше нравится самому идти навстречу тому, что ждет впереди. Помню, в детстве я все мечтал долго-долго бродить по бесконечным дорогам, переходя от деревни к деревне. Наверное, я родился бродягой.
Шумное веселье, которому предавались остальные новобранцы, игравшие на гитарах и волынках, горланившие песни и попивавшие винцо, отвлекало от грустных дум, хотя и раздражало.
Как ярко светит солнце в Кастилии! Но солнце все-таки печальнее, чем туман…»
И в таком духе все письмо.
Хуан-Тигр решил было ответить Коласу немедля и послать денег, но тут его взгляд упал на другое письмо, валявшееся на земле. Он поднял его, вскрыл конверт и, не отягощенный никакими дурными предчувствиями, начал читать. Вот что там было написано:
«Дорогой мой Хуан! Ты, наверное, еще не забыл меня, хотя все вы, мужчины эгоисты, и притом неблагодарные. А у нас, женщин, все наоборот: мы отдаем все, что имеем, хотя вы и считаете это легкомыслием. Или чем-то похуже. Стоит вам только добиться своего, как вы нас уже и в грош не ставите, стараясь поскорее отделаться. А для нас время не проходит бесследно. Нет, не проходит. Оно оставляет свои зарубки. Каждое огорчение, каждое разочарование – это новая морщинка и еще один седой волос. Нынешняя генеральша Семпрун совсем не похожа на капитаншу Семпрун, какой она была тогда, в Маниле: как говорится, она уже не та, что вчера. Ну, вспомнил? А я-то хорошо тебя помню. Прямо как сейчас вижу: будто ты стоишь передо мной такой же, какой был, когда служил у нас в денщиках. Тогда мы звали тебя Хуанином или Герритой. Вот я тебя спросила, помнишь ли ты меня? А как же тебе меня не помнить! Больше тебе никогда так не повезет, это уж точно! Ты всем, всем на свете обязан моему мужу. Святой он был человек! А как он тебя уважал! Все это я тебе пишу для того, чтобы сообщить, что я вот уже почти шесть лет как вдова с двумя дочками-двойняшками. Сейчас они уже совсем большие, а родились они в Маниле месяцев так через семь-восемь после того, как ты от нас уехал. Мы живем в ужасной бедности, и моей нищенской вдовьей пенсии не хватает даже на хлеб. В этой стране, где только и знают, что бить баклуши да попивать винцо, никто не заботится о военных. Разве для этого мы, защитники отечества, столько лет сражались с этими ужасными москитами и другими отвратительными насекомыми тех проклятых островов, о которых я и до сих пор не могу вспомнить без содрогания? Разве для этого мы рисковали своей шкурой, которую запросто могли изрешетить дикари? Что ж, Бог хоть иссушит, да не задушит. Мне сказали, что теперь ты настоящий богач. Так что сделай милость, пришли мне тысячу песет – расплатись за все, что мы с мужем для тебя сделали. Для тебя это долг чести. Пока эта сумма меня устроит.
Из груди Хуана-Тигра вырвался стон:
– Апокалипсис!
Каждое слово этого письма отдавалось в его мозгу трубным гласом Страшного Суда, когда мертвые, поднявшись из своих могил, встают на ноги. Нет, это были не слова, а живые (или, скорее, воскресшие) существа, которые ровными рядами, как солдаты на параде, маршировали перед Хуаном-Тигром. Разорвав письмо на мельчайшие, до размеров снежинки, клочки, Хуан-Тигр пустил их по ветру, словно тем самым он мог уничтожить пробужденные образы, которые наяву, будто из-за открывшегося вдруг занавеса, предстали перед ним. Но нет, их уже не уничтожить: теперь все кончено. Прошлое оживает и становится реальным,