общем, Господи, Ты меня понимаешь. Пусть у меня, к примеру, сломается нога или я окажусь в убытке, хотя как раз теперь мне нужно копить денежки для моего сына. Ну то есть чтобы это несчастье свалилось только на меня одного, а не на Эрминию. Ты меня понимаешь, Господи, правда?»
Уходя, Хуан-Тигр заглянул в магазин вдовы.
– Если кто теперь и протягивает ноги, так это бедняга Синсерато. Он уже и шпоры нацепил, чтобы, оседлав коня смерти, скакать в мир иной. Он хочет со мной проститься.
Донья Илюминада, перекрестившись, начала тихо молиться. А Хуан-Тигр, схватив немого за руку, помчался во всю прыть. Остановились они у приюта – отсыревшего, полуразвалившегося дома. Пройдя сквозь мрачные коридоры и поднявшись вверх по скрипучим лестницам, они вошли в большую, но неуютную комнату, где стояло почти двадцать убогих кроватей, в изголовье каждой из которых был изображен черный крест. Шеренгу этих кроватей возглавляла железная койка, покрытая одеялом с порыжевшими цветочками. На ней и лежал сеньор Гамборена. Вокруг койки стояли на коленях его воспитанники, а немного в стороне – беззвучно рыдавшие глухонемые, плач которых был как вой собак, лающих на луну. А у самой кровати стояли слепые. Протягивая руки, ибо их глазами были подушечки пальцев, они щупали тело своего приемного отца, которое теперь, совершенно незаметное под одеялом, было как скелет птички. У его изголовья стоял статный, кровь с молоком священник в элегантном облачении (в рясе из тонкой блестящей шерсти со вставками под мышками, как на плаще у тореадора). Рядом суетился какой-то человечек в потрепанной одежде, чье лицо цвета сырых макарон свидетельствовало о застарелой бедности. Это был больничный фельдшер. Находился тут еще один молодой человек, со скучающим видом рассматривающий свои лакированные ботинки, – местный депутат. Как только Хуан-Тигр подошел ближе, все трое подняли брови и опустили ресницы, будто говоря: «Что поделаешь, на все воля Божья! Вы прибыли как раз вовремя». Хуан-Тигр взял ручки сеньора Гамборены в свои руки. Его кулачки были как два камушка из ручейка – такие же холодные и такие же мокрые. Дон Синсерато безмолвно смеялся смехом, каким мог бы смеяться череп. Его детские, беззащитные глазенки, погружаясь в фиолетовую тень и утопая в ней, с нежностью смотрели на Хуана-Тигра, словно посылая ему последнее «прости», которое, по мысли дона Синсеоато, должно было казаться веселым. То запинаясь, то замолкая, то задыхаясь, он наконец проговорил:
– Мои поздравления, дон Хуан. Завтра у вас день ангела. Вам вместе с супругой попировать на славу. А моей душе – туда, наверх, к ее небесному супругу, на великую трапезу. Всех вам благ, а мне – воздаяния. Но там, перед лицом Божьим, я о вас не забуду. Там, наверху, вы, дон Хуан, навсегда останетесь моим другом. Хорошо, когда есть друзья на небе. Я буду говорить с вами. А вы меня не услышите. Но вы постарайтесь прислушаться. Истина в молчании. «Внимай красноречью молчанья». Постарайтесь прислушаться. Поют ангелы. Но их не слышно.
– Брат, помолчите, – прервал его священник, нетерпеливо переминаясь. – Вам вредно говорить.
Дон Синсерато мрачно рассмеялся.
– Мой час уже пробил. Ровно в полночь. В ночь на Иоанна Крестителя. Небесная роса на лугах. Все цветы раскрываются. Пахнет раем. Все птицы славят Господа. Звенят серебряные колокольчики. Сколько красных костров – и здесь, и там, и там, и там… И тогда вся земля исполнится светом. Бог света побеждает князя тьмы. В тот час, воспарив над этими кострами (птицы будут воспевать заутреню, а каждый цветок станет благоуханной кадильницей), моя душа, освободившись от плоти, внимая поцелуям влюбленных, легкая, свободная полетит к своему бессмертному супругу, отцу бедных моих детей, которые останутся сиротами. Не забывайте о них, Хуан…
– Да, да, конечно, – с жаром поспешил отозваться Хуан-Тигр.
– И моя душа скажет так: «Супруг мой, почему ты позволяешь людям быть несчастными? Открой мне эту страшную тайну!» А Он, я слышу, мне отвечает:
«А разве ты был несчастным?» И я Ему скажу: «Я-то нет, ведь Ты сотворил меня таким ничтожным, таким малюсеньким, что мне нечего было желать для себя, и потому я был просто вынужден делать добро тем, кто еще меньше, чем я сам. Этим я и был счастлив. Но ведь у других совсем не так: Ты сотворил их здоровыми, сильными, умными, смелыми, они не могут не искать своего счастья, своего блага. И именно потому они так несчастны».
После такой длинной речи дон Синсерато впал в забытье, и все подумали, что он уже умер. Но через полчаса он открыл глаза и попытался улыбнуться. Статный священник, прижав палец к губам, знаком запретил ему говорить. Время шло. Полуденный колокол зазвонил «Ангел вопияше». Хуан-Тигр, отозвав священника в сторонку, сказал ему:
– Мне нужно срочно отлучиться. Я скоро вернусь. Как вы думаете, он еще поживет?
– Да, пока поживет. Он же сам сказал: ночью…
Пока Хуан-Тигр был у постели умирающего, донья Марикита повсюду разыскивала свою внучку. Искала она и Веспасиано, надеясь, что он поможет ей в этих поисках, пока старухе наконец не сообщили, что бродячий торговец уехал рано утром – слишком уж неожиданно и слишком странно. Сбитая с толку, все еще не догадываясь, в чем тут дело, донья Марикита кинулась в лавочку доньи Илюминады, которая с прозорливостью человека, чувствующего за собой вину (потому что она, конечно, винила в этом одну только себя), сразу же обо всем догадалась и сообщила о своем предположении старухе. Донья Марикита вынуждена была признать очевидное. Вдова Гонгора посоветовала ей идти в дом Хуана-Тигра и там дожидаться его к обеду. А встретив его, быть с ним предельно осмотрительной и осторожной, не торопясь сообщать о постигшем его несчастье. Пересекая базарную площадь, донья Марикита вопила благим матом, изрыгая хулу и проклятия на головы Эрминии и Веспасиано. Вскоре показался и Хуан-Тигр, направлявшийся к дому. Он остановился у магазина вдовы Гонгоры, собираясь сообщить ей последние новости о состоянии дона Синсерато. Донья Илюминада, как никогда бледная, прошептала, умоляюще сложив ладони:
– Простите!
– Его прощать не нужно: он святой. Он летит на небо, как камешек из рогатки.
– Простите меня. Это я во всем виновата. Я хотела сделать как лучше. И пусть наказание падет на меня, а не на нее, – еле слышно пролепетала донья Илюминада.
Но Хуан-Тигр уже ушел, так и не расслышав ее слов. Поднявшись по ступеням своего дома, он остановился на пороге: кто-то бросился к нему и повис, вздыхая, на его шее. Послышался скрипучий и резкий голос доньи Марикиты:
– Гадина! Мерзавка! Позор на мою седую голову! Сыночек мой, сыночек!.. Я буду тебе матерью. Ах, тварь негодная! Убей ее, убей – я тебе приказываю! Поймай и убей! Она удрала с Веспасиано, этим контрабандистом, который умыкает свой товар из-под носа доверчивых мужей! С Веспасиано, этим черным ружьем для заплутавших голубок!.. Убей их обоих!
Хуан-Тигр снял старуху со своей шеи, осторожно поставил ее на пол, спустился по ступенькам и, вернувшись на рынок, разобрал и сложил свою палатку. А потом остановился, уставившись на Начина де Начу, продавца шапок. Все, что проделал Хуан-Тигр, проделал он размеренно, спокойно. Ни руки, ни ноги у него не дрожали. И только его физиономия, венчавшая собою донельзя растянувшуюся шею, была теперь словно маска фантастического уродца на кирпичной водосточной трубе готического собора: то было выражение ужаса и боли, словно застывшее в камне. Обратившись к продавцу шапок, который тоже уже разобрал свой ларек, Хуан-Тигр сказал:
– Я пойду с тобой в Кампильин.
– Так я и знал, что этим дело кончится. Ну тогда пошли скорее. Бедный кабанчик! Тебя загнали, тебя окружили. Теперь каждый взгляд будет для тебя как пика, которая вонзается в самое сердце.
– Что, люди уже знают?
– Твоя теща разгласила все это под барабанный бой и вой трубы, словно папскую буллу.
– Что разгласила?
– Что твоя жена сбежала с этим толстозадым красавчиком.
– Прямо так она и сказала?
– Это про толстозадого-то? Нет, это я так говорю. По мне, так все эти типы, у которых все отовсюду выпирает, кроме одного места, конечно, – они такие подозрительные… Им, как и женщинам, нельзя верить. Все они подлые предатели.
– Я хочу умереть в горах, в дремучем лесу, как зверь, которого насквозь пронзили отравленной стрелой.