Конечно, мне очень нравится Пер. Хотя я плохо пою. То есть совсем не пою.
Когда-то в детстве я любила петь. Но мое пение услышал папа. У папы был абсолютный слух. Он даже играл в оркестре на балалайке. Хотя и был учителем русского языка. Папа услышал, как я пою, и сказал: «Закрой рот и не мучай мои перепонки!» Я, послушная девочка, закрыла рот. И больше никогда не пела. Ни при папе, ни без папы. Пер хотел изменить ситуацию, потому что учителя должны петь. Но я все время думала о том, что и у Пера абсолютный слух. И он мне так нравится, а я вдруг начну терзать его барабанные перепонки. Так что запеть у меня не получилось.
Но здесь, при проверке на доверие к жизни, Пер оказался неправ. На мой взгляд, он сплоховал с выбором теста. Не продумал сопутствующих факторов. Кого он поставил меня ловить? Людиного мужа? Если Люда вышла за этого типа замуж, то, наверное, просто обязана падать с любой высоты в его направлении и рассчитывать, что он ее поймает. Он же не хочет жить с женой-инвалидом? Но при чем тут я? Мне Людин муж ничем не обязан. К тому же мы с Людой как-то неправильно конкурируем в этой поездке. Мало ли что в связи с этим придет в голову ее мужу?
А другой? Мне пришлось довольно резко дать ему понять, что командировочные романы — в частности, с ним — не входят в программу моего пребывания в Швеции. И теперь он будет меня ловить? А я буду испытывать доверие к жизни? Даже у таких гениальных музыкантов, у таких придумщиков школ, как Пер, бывают проколы. Например, по части оценки эротической составляющей жизни. Или мотивов, толкающих нас на демонстрацию своих возможностей.
А зачем мне лезть на тарзанку, скажите на милость? Это была какая-то особая тарзанка, развивающая чувство касательной. И Перовские школьники довольно лихо вычерчивали касательную в воздухе. Но для всех вновь прибывших взрослых «полет» заканчивался одинаково: они что-то неправильно рассчитывали — силу толчка или время торможения — и их самым беспощадным образом проволакивало по земле метров пять-шесть.
Ну, зачем мне нужно было именно в тот момент обдирать колени? Там же не было моих детей!
Ведь как работает механизм сосуществования с детьми? Ты едешь на лыжах, бежишь по хорошей, накатанной лыжне. Ты любишь бегать по накатанной лыжне, и потому бежишь быстро. А они — за тобой. Они еще не умеют так быстро, но они видят, что ты — впереди. И тоже бегут. А тут вдруг овраг. Неожиданный, непредсказуемый. Его не должно было быть, а ты не любишь кататься с горок. Ты часто падаешь, а это не очень приятно. Но дети бегут за тобой, и надо съезжать в овраг. Тогда ты делаешь вид, что всю жизнь только и делала, что съезжала в овраги. Съехать в овраг — это тебе раз плюнуть. Ты говоришь: нужно слегка наклониться вперед и немного согнуть колени, будто бы сел на стул. И зажать палки подмышками. И смотреть вперед. Тогда будет легко. После этого ты приседаешь так, чтобы чувствовать этот воображаемый стул, зажимаешь палки, как требуется, и съезжаешь — уверенно и спокойно. Будто это и правда раз плюнуть. И не падаешь — потому что нельзя. А потом кричишь снизу: «Давай!» И они съезжают за тобой. Кто-то, конечно, падает. Но это неважно. Ты говоришь: давайте тренироваться. Давайте штурмовать этот проклятый овраг, чтобы больше никогда его не бояться. Чтобы он не был для нас препятствием. И снова съезжаешь. И так до тех пор, пока не научишься кататься с горки. Под благовидным предлогом, что учишь кататься детей.
Если б здесь были мои дети, я бы на эту тарзанку, конечно, полезла.
А так перед кем мне было выпендриваться? Перед Людиным мужем? Или перед другим типом? Пера я своей отвагой вряд ли проняла бы. Для него это проза жизни. Короче говоря, мне не хватило стимулов.
Но я все это запомню — про пение и про тарзанки. И про шестое чувство.
В школу Пера ходят разные дети. Говорят, он собирает со всей округи детей наркоманов и проституток. Еще здесь учатся дети эмигрантов и матерей-одиночек.
И дети родителей, сдвинутых на идее свободы; эти платят полную стоимость. Школа-то частная. Существует за счет родительской платы и спонсоров.
И все эти дети, как оказалось, не прочь примериться к роли Ромео или Джульетты. Иными словами, они играют Шекспира. На импровизированной сцене. В тех самых развалинах, напоминающих рыцарский замок, которые своей экзотичностью поражают воображение случайного прохожего.
Развалины появились вопреки организационным расчетам Пера.
Сначала Пер считал, что воспитать к свободе можно исключительно при печном отоплении и свечном освещении. Наверное, для того имеются столь же глубокие основания, как и в системе подвешивания веревок, — близость к природе и все такое. Мол, быт учит сам по себе, и нет лучшего учителя для ребенка, чем живое дерево, представленное стенами барака. Но потом Пер все-таки решил уступить прогрессу и допустить на территорию школы каменные постройки с электрическим освещением — для разнообразия и расширения образовательных возможностей. За счет эффекта контраста (это предположение). А может быть, камень, особенно необработанный, тоже отвечает каким-нибудь органическим потребностям детей и не будет сильно выбиваться из окружающего пейзажа на фоне валунов ледникового периода.
В результате решили построить замок на манер средневекового. Нехилое такое решение для маленькой сельской школы без государственных дотаций. И, что удивительно, почти построили, но в процессе строительства замок взял и сгорел. Кто-то что-то не так включил или выключил (издержки привычки к свечам). Случилось замыкание и возник пожар. У наркоманов и проституток, и тем более у любителей свободы не так много денег, чтобы платить за строительство замков после каждого пожара. Поэтому восстанавливали замок очень медленно. Но то, что осталось, использовали — для спектаклей. Вот там я и смотрела «Ромео и Джульетту». В каждой сцене — новый Ромео и новая Джульетта. Потому что многим хочется попробовать «как они». И хочется выпустить наружу то, что бьется внутри.
Это мне очень понятно. Несмотря на мои комплексы и недоверие к жизни. И объяснение звучит убедительнее, чем про интеллектуальный голод: голод по эстетической форме чувств, жажда красивых переживаний. Потому что пока носишь все внутри — всю эту сумасшедшую подростковую сексуальность, эту тоску по телесной близости, которая как-то непонятно связана с душой, а тебе еще ничего нельзя, — это кажется дрянью, чем-то запредельным и непристойным. Но дрянь эта крайне необходима. Как воздух. Никуда тебе от нее не деться. И ты готов на подвиг, ты готов играть со смертью, чтобы эта дрянь перестала быть дрянью, а все бы сказали: ого! Как высоко он подпрыгнул! Пожалуй, можно разрешить ему с кем- нибудь трахнуться! На законных основаниях. Как Ромео и Джульетте. Ну, может быть, не прямо сейчас, а чуть попозже. Немного попозже — можно.
Я все время про это думаю. Про то, как одиноки дети в своих невысказанных чувствах. Особенно в любви. Будто их оторвало от земли, а посадочная площадка не предусмотрена. Потому что нет законных оснований.
Пер говорит, надо найти основания. Надо говорить с ними обо всем самом важном на понятном им языке. Пер учит нас этому языку — специальным играм «жизни и смерти». Это всего лишь жмурки. Такие хитрые жмурки, со свечками и ножами.
Двое с завязанными глазами ходят внутри круга под бой барабанов (без барабанов — ну никуда. Священная архаика!). Они не просто ходят. Они должны найти друг друга. У каждого в руке нож. С обнаженным, остро наточенным лезвием. И ты не просто ищешь партнера. Ты должен коснуться острием ножа его груди. Пер говорит: для пущей убедительности мальчиков нужно обнажать до пояса. Это игра. Но если не рассчитать, можно порезать другого. Нанести ему рану.
И с огнем то же самое. Ты осторожно несешь свечу — так, чтобы не потухло пламя. Ты должен передать ее другому, прямо в открытую навстречу тебе ладонь. Одно неловкое движение — и обожжешь ему пальцы. Ты ведь не хочешь этого? Поэтому нельзя торопиться. Нельзя делать резких движений. Вообще случайных движений. И надо напрягать шестое чувство, изо всех сил напрягать шестое чувство. Ведь у тебя завязаны глаза, и в обычном смысле ты слеп. Как прорицатели и великие певцы древности. Надо смотреть внутрь себя. Это помогает сдерживать внешние импульсы. Это учит управлять собой.
А еще есть театр. Выдуманная жизнь, но почти как настоящая. И тут все можно. И совершать подвиг, и любить. Вроде бы понарошку и будто бы на самом деле. А главное — даже если ты, то есть твой герой, во время спектакля умер (или во время большой игры), ты потом, за рамками спектакля, дашь ему, герою, эту пресловутую эстетическую оценку: он ведь подвиг совершил! А вместе с ним — и какая-то важная часть тебя. И ты будто бы знаешь про себя, на что способен. Что можешь «подпрыгнуть», если потребуется.