случаях человеческие отношения сами по себе могут стать такой же реальной ценностью, как строения гениальных зодчих, большая музыка и мудрые книги. Отношения Лауры и Петрарки, Патрик Кэмпбел и Бернарда Шоу не укладываются в формулу Блока. Они долговечнее человеческой жизни.

Имя Лауры из Авиньона не умерло потому, что во все века жили люди, которым было необходимо, как дышать, как пить, сознавать, что бывает на земле такая любовь: такая верность, такое благородство, такое поклонение, такая нежность. Имя Лауры не забыто, потому что ее так любили.

Поймет ли это когда-нибудь собеседник журналиста Жана Феррана — парижский клерк, иронизирующий по воскресеньям за рюмкой абсента над «идеалами» и «временными ценностями», полагающий, что в усовершенствованном домашнем холодильнике больше крупинок вечности, чем в отношениях Ромео и Джульетты.

Стендаль, наверное, увидел бы в этом клерке бездну философского содержания. А может быть, и не обратил бы на него ни малейшего внимания, как на жалкую мушку-однодневку.

Несравненно важнее, подумал я, было бы узнать, что увидел бы Стендаль в Лизе Пиленко?.. И как это иногда бывает после бессонной ночи, именно в первые минуты утра явились самые еретические мысли.

Еретические, потому что раньше я был совершенно уверен, что в Стендале ничто не устарело: он современнее самых современных авторов. А сейчас подумал о том, что книга «О любви» все же устарела в чем-то… В подробной и точной классификации, которую Стендаль создает с неспешной обстоятельностью ученого-естественника, рассматривая различные виды любви, нет формулы, обнимающей «жизнь сердца» Лизы Пиленко. Это оттого, что в нашем столетии родилась новая любовь: в нее вошло лучшее, что было увидено и описано Стендалем, — от восхищения и первой робкой надежды до потаенного и сложного процесса кристаллизации плюс огромная, разрывающая сердце человечность.

Эта человечность делает отношения между мужчиной и женщиной более земными, трогательными, детскими и простыми, если понимать под простотой высшую степень сложности, когда отпадает все лишнее, случайное, уже ненужное…

Наше время гораздо сложнее стендалевского века. Даже автору книги «О любви», с его редкостным умением видеть в тончайших, еле уловимых оттенках этого чувства влияние «образа правления» и общего состояния нравов, было бы сейчас нелегко. В любовь, в отношения двоих входит сегодня не мир маленького княжества или города-республики, а страсти, надежды, боль и борьба планеты. Именно борьба — не нужно бояться ставить это почти газетное ныне слово рядом со словом «любовь».

И трактат Стендаля тоже поле боя. Разве я забыл ту маленькую библиотеку комбината минеральных удобрений за Волгой, в которой много лет назад в первый раз в жизни раскрыл книгу «О любви»? Я листал ее, удивляясь обилию пометок: от развернутых суждений, запечатленных быстрым карандашом, до выразительных междометий, — видимо, те кто читал ее до меня, забывали, что перед ними книга в традиционном и строгом понимании слова, они жаждали общения с ней, как с живым существом.

Потом, углубившись в трактат, я рассматривал пометки эти с не меньшим волнением, чем воспринимал мысли самого Стендаля. И на всю жизнь запомнились мне и жирное «Ха-ха!» рядом с чеканной стендалевской формулой: «Наслаждение в любви тем сильнее, чем больше в ней робости», и твердое «Да» в конце одной из стендалевских сносок:

«Так как все, что в мире есть прекрасного, стало составной частью красоты женщины, которую вы любите, вы испытываете склонность совершить все, что только может быть прекрасного в мире».

«Да» — это настолько современно, что кажется написанным сейчас. При жизни Стендаля разошлось только десять экземпляров его книги «О любви». «Она точно заколдованная», — мрачно шутил издатель. Наше время ее расколдовало. Почему же она нас волнует сильнее, чем волновала тогда, почти сто пятьдесят лет назад? Самое легкое — объяснить это «математическим» стилем Стендаля, который казался малопонятным его современникам. Стендаль писал и мыслил в «ключе» середины XX века, но дело думается мне, не только в стиле. Может быть, никогда в истории человечества любовь не означала для людей так несказанно много, как сейчас: за утверждением и отрицанием ее скрываются не личные особенности, а две философии века. Борьба миров на нашей планете оказалась менее фантастической и более сложной, чем рисовалось Уэллсу. При желании ее можно вообразить как войну «Баллады о солдате» с «Главной улицей».

Возможно, подумал я, в тысячах библиотек России, в многоколонных дворцах культуры и ветхих избах-читальнях лежат потрепанные эти томики с бесцеремонными пометками читателей. Должно быть, и в Нижнеустинске лежит такой томик — держали ли его в руках он, она, та девочка?

Странная, похожая на бумеранг волна, о которой говорил накануне вечером редактор, понесла меня обратно.

Часть третья. Дни и ночи

И она еще долго несла меня, эта волна. Я написал статьи о нравственной невесомости, в которых не упомянул ни словом о нижнеустинской истории, опубликовал их, уехал с новыми читательскими письмами, вернулся, а волна эта, похожая на бумеранг, все несла меня и несла.

Я мысленно опять стоял с Истоминым у окна, слышал шум вечернего дождя, видел блуждающие нереальные огни города. Он говорил о непредсказуемости капель, о мокрых и сухих камнях, о возможности чуда, а я вдумывался в его речь и старался понять первооснову той детской, почти обаятельной, жестокости, которая была в его отношении к женщине и, видимо, вообще к жизни. Я бы назвал ее жестокостью без жестокости, и, наверное, это опаснее жестокости обнаженной, отталкивающей.

Да, я хотел понять и поэтому мысленно опять шел с ним от окна к столу, рассматривал уравнения, пил кофе. Мы говорили о космической лингвистике, об Аркадии Гайдебурове, о старых добрых романах… Я искал ключ — ту единственную реплику, те немногие самые емкие слова, которые наиболее полно объясняют и человека и время. В любом диалоге, будь то крупное и живописное, как морской бой, объяснение шекспировских героев или тихая, несвязная беседа старых женщин в вечереющем переулке, есть такой ключ. Вернее — два. Были они, несомненно, и в нашем разговоре с Истоминым. Я должен был их найти, особенно один — к нему. И я нашел его.

Я отыскал его, как находят при помощи замедленной съемки то, что ускользает от наблюдения в естественном ритме.

Вот Истомин отвел от лица еще не высохшие после дождя ладони — можно подумать, что он сейчас плакал.

— Мне кажется, это было не со мной. Полюбил — разлюбил. Я — вот он, вот… — Он подошел к столу, ухватился за него, широко раскинув руки. — Вот! Понимаете? — И он с тоской посмотрел на этот залитый чернилами и кофе деревянный четырехугольник.

— Почему она ждала вас в тот вечер, если вы разлюбили ее раньше? — повторил я.

— Потому, что она думала, что я ее люблю. Она видела только то, что хотела видеть. А я не умею быть жестоким, даже когда это необходимо…

— Жестоким к себе? — уточнил я.

— Не-ет… — опешил он совсем по-детски. — О себе я не думаю никогда. В жизни масса вещей, о которых действительно стоит подумать, — он очарованно улыбнулся. — В те дни я начал думать о разлетающихся из улья пчелах… — его растопыренные пальцы нарисовали в воздухе немыслимые траектории. — Живая стихия, и в ней вы находите порядок…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату