идиллии придает то, что автор приведенных строк был в то время председателем московской уголовной палаты, то есть, попросту говоря, судьей.
Взятки были вещью привычной и, можно сказать, узаконенной, однако слишком обременительны они, как ни странно, не были, — во всяком случае, на взгляд самих москвичей. Господствовал принцип умеренности, и полицейские придерживалось его неукоснительно, беря не больше некой негласно установленной нормы. Никакого вымогательства не было, а если и появлялось, то его быстро пресекало непосредственное начальство вымогателя.
Обыватель делал в праздник «подарок» будочнику, а позднее постовому городовому, состоятельный обыватель — еще и околоточному надзирателю; домовладелец — частному приставу и его помощнику, рестораторы и трактирщики — еще и обер-полицмейстеру, и всеми считалось это в порядке вещей.
Впрочем, точно такие же, как полицейским, «подарки» делались и приходскому священнику, и дворнику, и домашней прислуге. Естественно, существовали и внеплановые взятки по разным особым поводам, когда требовалось «закрыть глаза» или «отмазать».
На таком общем фоне московских власть имущих обер-полицмейстер Власовский выделялся кристальной честностью: он и сам не «брал», и другим старался помешать и весьма активно боролся со взятками в своем ведомстве. Думаете, москвичи его поддержали? Ничуть не бывало! Бескорыстие Власовского было воспринимаемо, как нечто немосковское и только что не осуждалось. Вообще его очень не любили в городе и держался он исключительно поддержкой генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Впрочем, и последний не слишком цеплялся за своего ставленника. В 1896 году, после Ходынской катастрофы, Власовский оказался «крайним». Обстоятельства трагедии (отчасти, впрочем, справедливо) были списаны на его нераспорядительность; он слетел со своего места и канул в безвестность. В 1898 году он умер.
Полиция, как и вся городская администрация, подчинялась генерал-губернатору (в некоторые периоды он еще именовался московским главнокомандующим), назначаемому из Петербурга лично императором. На протяжении XIX века в Москве сменилось 13 генерал-губернаторов. Иные пробыли на своем посту всего несколько месяцев, другие — два-три года, но были и долгожители, руководившие Первопрестольной по 10–20, даже 30 лет. Некоторые оставили по себе долгую память, другие пролетали, едва давая себя заметить. А. А. Беклешова запомнили по преследованию азартных карточных игр и еще потому, что при нем Неглинка в основной своей части была спрятана в трубу; А. А. Тормасов — восстановлением основной части Москвы после пожара 1812 года (он был и председателем Комиссии для строения Москвы). Впрочем, как говорил один из наиболее краткосрочных московских правителей, граф С. Г. Строганов: «Лучший генерал-губернатор тот, про которого не знают, есть он или нет, так как все идет как следует». Резиденцией царского наместника был генерал-губернаторский дом на Тверской (нынешнее здание мэрии). Его сразу было видно по стоящим рядом двум полосатым будкам с часовыми-жандармами в киверах и с лошадиными хвостами на касках.
В числе наиболее запомнившихся губернаторов был граф Федор Васильевич Ростопчин, занимавший должность в самый трагический для Москвы период — с мая 1812-го до 1814 года. Умный, острый на язык, Ростопчин был одним из главных витий московского Английского клуба, даровитым литератором, чья выдержанная в патриотических тонах книжка «Мысли вслух на Красном Крыльце» имела в предвоенные годы невероятный читательский успех: многие знали ее наизусть и часто цитировали. В военные месяцы главной его заботой было сохранение в городе спокойствия, предотвращение паники и поддержание «народного духа», для чего он, между прочим, опубликовал несколько обращений к народу — «афишек», написанных бойким, стилизованным под народную речь слогом:
«Слава Богу, все у нас в Москве хорошо и спокойно! Хлеб не дорожает, и мясо дешевеет. Однако всем хочется, чтоб злодея побить, и то будет. Станем Богу молиться, да воинов снаряжать, да в армию их отправлять. А за нас перед Богом заступники: Божия Матерь и московские чудотворцы; перед светом — милосердный государь, наш Александр Павлович, а перед супостаты — христолюбивое воинство; а чтоб скорее дело решить: государю угодить, Россию одолжить и Наполеону насолить, то должно иметь послушание, усердие и веру к словам начальников, и они рады с вами и жить, и умереть. Когда дело делать, я с вами; на войну идти, перед вами; а отдыхать, за вами. Не бойтесь ничего: нашла туча, да мы ее отдуем; все перемелется, мука будет; а берегитесь одного: пьяниц да дураков; они, распустя уши, шатаются, да и другим в уши врасплох надувают» и т. д.[114]
Сам Ростопчин был свято убежден сначала в том, что войны с французами не будет, потом в том, что Москву будут оборонять до конца и неприятеля в нее не допустят. Результатом этой уверенности, постоянно внушаемой окружающим, стало то, что эвакуация из Москвы была проведена с большим опозданием, много ценностей, прежде всего церковных, остались невывезенными и были разграблены неприятелем, а жители, захотевшие покинуть город, смогли это сделать лишь в самый канун вступления французов и в спешке оставляли на произвол судьбы свое имущество. Ростопчин же стал фактическим виновником пожара Москвы, сперва эвакуировав из города пожарную команду со всеми принадлежностями, а потом, по распоряжению М. И. Кутузова, организовав поджоги складов имущества, фуража и продовольствия, чтобы не достались врагу.
После изгнания неприятеля хотя Ростопчин и проявил незаурядную распорядительность и организаторские способности, заботясь о восстановлении города, но отношение к нему москвичей осталось неприязненным: его боялись «как преследователя болтливых языков» [115] и не любили как виновника пожара.
Напротив, в числе общегородских любимцев был генерал-губернатор светлейший князь Дмитрий Владимирович Голицын, возглавлявший Москву с 1820 по 1844 год. Просвещенный вельможа в буквальном смысле этого слова, человек хорошо воспитанный, неглупый, очень доброжелательный и доступный, Голицын был неизменным покровителем наук и художеств, поощрял всевозможные культурные увеселения и театр, но кроме того проявил себя и хорошим администратором. «Он первый обратил внимание на плохое освещение улиц, на пожарную команду, на недостаток воды»[116] и принял меры по улучшению ситуации. Очень заботило Голицына состояние московских судебных учреждений, и он пытался поднять их престиж и уровень судопроизводства, приглашая на судейские места представителей хороших дворянских фамилий, в основном молодых, хорошо образованных и полных энтузиазма (одним из таких был лицейский друг Пушкина, известный И. И. Пущин). «Светлейшего», как его звали в городе, любили и за порядочность, и за то, что он воплощал в себе еще не забытый горожанами дух и стиль московского большого барства.
Д. В. Голицын и умер на своем посту, и был искренно оплакан москвичами. «Москва любила князя, — вспоминал современник, — желание проводить его к месту упокоения у всех жителей было так велико, что не только все улицы, по которым следовал кортеж, были наполнены толпою, но также крыши домов, прилегавших к дороге, чернели от покрывавшей их толпы»[117] .
Довольно долго, с 1848 по 1859 год, Москву возглавлял граф Арсений Андреевич Закревский, присланный Николаем I специально, чтобы «подтянуть» Москву в неспокойное время, когда по всей Европе прокатилась революционная волна.
Нужно ли было Москву «подтягивать» — это другой вопрос. Как раз в 1848 году известный московский актер М. С. Щепкин, проходя по Охотному ряду, был остановлен знакомым лавочником, читавшим газету.
— Ах, что делается-то, Михал Семеныч, — сказал лавочник. — Вся Европа бунтуется…
— И не говорите, — отозвался Щепкин.
— То ли дело у нас, в России, — тишь да гладь, да Божья благодать. А ведь прикажи нам государь Николай Павлович, и мы бы такую революцию устроили, что любо-дорого!..
Как бы то ни было, но Закревский задачу свою воспринял очень серьезно и правил в Москве поистине железной рукой. «Закревский был тип какого-то азиатского хана или китайского наместника, самодурству и властолюбию его не было меры»[118], — вспоминал современник. Его и прозвали «пашой», как турецкого правителя, а еще звали «графом» — в городе был один просто «граф» — и никому не приходило в голову спрашивать, о ком речь. Он нагонял такой страх на москвичей, что «никто не смел пикнуть даже и тогда, когда он ввязывался в такие обстоятельства семейной жизни, до которых ему не было никакого дела и на которые закон вовсе не давал