Пятницкой, Покрова в Голиках (возле Малой Ордынки), настоятелям которых приходилось влачить нищенское существование, и стал использовать эти церкви для административно-епархиальных целей.
«Он надумался обратить их как бы в исправительные колонии для тех членов своего клира, которые своею жизнию и поведением или какими-либо служебными проступками навлекали на себя его начальническое неудовольствие. Чуть в чем-либо проштрафился священник или дьякон какого-либо богатого прихода, но уж не настолько, чтобы стоило принимать относительно его радикальные меры, митрополит тотчас прописывал ему паллиатив в форме перевода в какой-нибудь из таких вот приходов. Лекарство в большинстве случаев действовало отлично: сразу заметив, что за его единоличные грехи расплачивается вся семья, наказанный образумливался, начинал вести примерную жизнь и, помаявшись годик-другой на голодном положении, у того же митрополита перепрашивался на другое, более доходное место»[315].
Для самых неисправимых, особенно пьяниц, применялся перевод в Лужники в крохотную (ныне не существующую) церковь Тихвинской Божьей Матери. Лужники в то время вообще считались в Москве чуть не краем света и обстановка там была самая романтическая, что-то из конан-дойлевской «Собаки Баскервилей»: голая болотистая местность, унылые ощипанные ветлы над рекой и небольшое поселение с крошечной фабричкой и храмом. П. И. Корженевский вспоминал: «Громадную Палестину эту пересекала до самого конца скучнейшая сельская немощеная дорога, где-то сбоку ее в сторону города виднелась старенькая, немного словно покосившаяся церквушка и несколько таких же домишек. И кругом ни души. Что-то странное и нежилое. Пробовали повернуть туда, но оказалось, это совсем не просто. Все это пространство было на уровне реки, и каждый не то что дождь, а даже ветер забрасывал сюда воды реки, и чтобы пройти, надо было выглядывать какую-нибудь кочку… Маленькое отступление, и из-под ноги показывалась вода»[316]. В это «таинственное местожительство на болоте» и попадали пропащие батюшки. Среди них, как рассказывали, нашелся один, который и это гиблое место обратил в источник дохода и стал потихоньку венчать всех, у кого были не в порядке документы.
Многотрудная и полная забот жизнь московских пастырей несколько облегчалась в летнее время. Большинство прихожан в это время разъезжались из города; число треб сокращалось; школяров распускали на каникулы и обязанности законоучителя можно было отложить до осени; наконец, матушка с детьми отправлялась жить на заблаговременно нанятую дачу — и батюшки, наконец, могли предаться отдохновению. Нанимали в прислуги старуху из приходской богадельни, и все свободное от службы время либо играли в шашки в лавке у какого-нибудь знакомого лавочника, либо просто-напросто отсыпались. «Обыкновенно они ложились „отдохнуть“, — рассказывал Н. П. Розанов, — придя из церкви от ранней обедни, и спали до полудня, а потом обедали и ложились спать „до чаю“; вечером пред ужином также ложились „лежать“ и так крепко иногда засыпали, что прислуживавшая им старуха-богаделка должна была употреблять немало усилий к тому, чтобы разбудить батюшку. „Батюшка, — говорила она, — вставайте, пора уже спать ложиться как следует!“»[317]
В Москве издавна любили духовную музыку и церковное пение и широко были распространены певшие ее любительские хоры. Вплоть до 1870-х годов в них участвовали только мужчины; позднее стали появляться смешанные хоры с участием женщин. Некоторые из частных хоров — Смирнова, Нешумова — в середине века были так знамениты, что храмы заключали с ними годовые контракты. Были, конечно, и хоры из церковнослужителей. Особенной известностью пользовались из них Синодальный, певший по праздникам в Успенском соборе, и архиерейский хор Чудова монастыря. Синодальный хор насчитывал 90 человек; его охотно приглашали (полностью и частями по 10–12 человек) для отпеваний и других обрядов. В последних десятилетиях века синодальным певчим сделали обшитые позументами зеленые «русские кафтаны» с длинными, на красной подкладке, рукавами, свисавшими до земли, и когда они все вместе в линейках отправлялись куда-нибудь по городу на службу, зрелище было оригинальное.
Чудовским хором (в нем было 80 человек) в 1850–1860-х годах управлял регент Ф. А. Багрецов, и под его руководством этот коллектив достиг небывалого искусства. Поклонников у него было множество, и когда хор отправлялся петь в какой-либо из храмов: 2 мая к Николе в Пыжах на Ордынку, 14 сентября к Никите Мученику на Старую Басманную, а частями — по субботам в 6 часов вечера на Всенощную в Шереметевской больнице, у Троицы в Листах, в университетской церкви, на позднюю обедню в 10 часов утра у Трифона Мученика или еще куда, поклонники толпой отправлялись следом.
Обычным явлением для Москвы была мода на те или иные храмы, которые в различные периоды по каким-то причинам вдруг начинали посещаться больше остальных. Так, в первой половине века наиболее популярны были церкви Голицынской больницы, Коммерческого училища, храм Василия Блаженного, Большое Вознесение на Никитской, «Всех Скорбящих Радость» на Большой Ордынке и церковь Никиты Мученика на Старой Басманной, а среди московской аристократии — также Воскресенский и Алексеевский монастыри, где среди инокинь было много дворянок и монахини иногда даже затягивались в корсеты. В 1860-х годах славилась университетская церковь Святой Татианы: здесь по праздникам пел чудовский хор и имелся блестящий проповедник — профессор богословия Сергиевский, который со своими проповедями имел огромный успех у публики. Интересно, что роскошный храм Христа Спасителя, освященный в 1883 году, долгое время был не очень популярен среди богомольцев. Туда ходили в основном «на экскурсии»: подивиться размерам и роскоши убранства, а молиться предпочитали в более уютных и намоленных, особенно старинных, храмах.
Вообще большинство москвичей прекрасно ориентировались в городских церквях, знали, где какие святыни находятся и какому святому или иконе когда следует молиться. 25 января полагалось поклониться иконе «Утоли моя печали» в храме Николы в Пупышах; 5 февраля — иконе Божией Матери «Взыскание погибших» в храме Рождества в Путинках. 15 ноября, в день святых Гурия, Самона и Авива, считающихся покровителями брачной жизни, девицам на выданье (в особенности перезрелым) полагалось заказывать молебен в храме Спаса на Бору в Кремле, и целые вереницы девиц в этот день маршировали в церковь. На Каменном мосту стояла часовня Ивана Воина, и вся Москва знала, что в ней: «…если подать за здравие того или иного лица, любовь этого лица обеспечена за подающим» [318].
Вера в Москве часто мешалась с суеверием, благочестие с суетностью, и определить, где кончается одно и начинается другое, было порой весьма затруднительно. Каждый москвич знал, что в новой церкви первым покойником, которого станут отпевать, будет ее храмоздатель, а вот венчаться в новом храме, наоборот, очень хорошо; что «подать за упокой» на живого, но безвестно отсутствующего человека — вернейшее средство заставить его сообщить о себе, и т. п. В каждой из почитаемых в Москве часовен с чудотворными иконами рядом с образом имелся шелковый мешочек с освященной в часовне ватой, которая считалась панацеей во всех несчастьях, и молящиеся могли отщипывать ее понемногу. Особенно активными потребителями этой «святой ваты» были московские школяры, которые перед сессией обегали все чудотворные иконы, молились о ниспослании небесной помощи во время экзамена, причем мазали себе лбы освященным деревянным маслом, а в уши напихивали вату. Брали эту «святую вату» с собой и иногородние богомольцы.
Москва была переполнена разного рода странниками, монашествующими, юродивыми, прорицателями, которых охотно привечали в купеческих и мещанских, а порой и в дворянских домах. Особенной, легендарной известностью пользовался в середине века прорицатель Иван Яковлевич Корейша. Признанный медиками умалишенным, он содержался в больнице, куда к нему и ездили со всей Москвы бесчисленные поклонники и особенно поклонницы из всех слоев общества. Несмотря на частую бессмысленность его изречений, Корейшу единодушно признавали великим провидцем, и во многих семьях, особенно купеческих, вообще никакого дела не начинали, не сходив предварительно посоветоваться «в сумасшедший дом к Ивану Яковлевичу». Как вспоминал современник: «В святость его верили безусловно по крайней мере три четверти московского населения. Он считался настоящим оракулом: к нему обращались за советами, засылали с вопросами о разных житейских казусах. Иван Яковлевич строчил, что придет в голову, на клочке бумаги: „Елицы во Христа креститеся, во Христа облекостеся, и одеястеся, и одеждостеся, и спасостеся. Анне Христовой“, и каракули его потом благоговейно разбирались и комментировались… Ивану Яковлевичу несли деньги и гостинцы всякого рода, фрукты, сласти. Считали за особое счастие, если он съест одну половину пряника или яблока, а другую предложит докончить гостю. Говорили, что сторожа