В университете Маша занималась с увлечением. Самостоятельность и независимость характера не мешали ей приглядываться к своим товарищам, перенимать то у одного, то у другого привычки и особенности, которые ей понравились. Один из ее товарищей писал очень мелко — должно быть, так пишут внимательные люди, исследователи, — и Маша стала писать бисерным почерком. Она училась записывать все разборчиво, чтобы потом легче было перечитывать. У другого студента был специальный блокнот, куда он записывал библиографические справки, названия книг, о которых говорил лектор или которые были указаны в программе, — и Маша завела себе такой блокнот.
Нередко она оставалась после лекций в читальном зале библиотеки, чтобы законспектировать какую- нибудь статью или главу из научного труда. У нее было облюбованное место для занятий — за угловым столиком, отгороженным с одной стороны широкой стенкой большого книжного шкафа. На этот столик Маша приносила несколько книг, заложенных длинными твердыми зелеными бумажками, и тетрадки. Сидела, читала, училась конспективно записывать самое главное, сокращать сказанное. Генька Миронов иронически называл ее конспекты эссенцией крепчайшей концентрации, — сам он конспектов почти не вел, держал все в памяти. Добиваться такой «концентрации мысли» было совсем не легко, но новые трудности увлекали, нравились.
Читая каждую новую книгу, Маша с удивлением оглядывалась назад: этого она прежде не знала, того не могла понять. Какая глупая была она еще вчера! Но назавтра, сидя за книгой, Маша убеждалась, что она еще недалеко ушла от себя, позавчерашней. Когда ребенок растет, его рост отмечают зарубками у крыльца или карандашными отметками на двери. Если бы Маша вздумала отмечать где-нибудь свой умственный рост, ей пришлось бы сделать много зарубок. Каждый день дарил ей что-нибудь интересное, и от этого на душе было весело. Новое знание, новое маленькое открытие — как подарок. Каждый день — подарки. Хорошо, а?
— Тебе Маркизов звонил, — мрачно сообщал ей дома Сева. Он невзлюбил Маркизова, которого никогда не видел. Взять и оставить Севкину сестру ночевать где-то в чужой квартире! Это до добра не доведет.
— У меня завтра семинар по марксизму, некогда мне развлекаться и в гости ходить, — отвечала Маша своему умному брату. — Если очень надо, Семен Григорьич еще позвонит.
А сама она в душе радовалась. Что, зацепила бывалое, «мозолистое» сердце Семена Григорьича!
Отец уехал в командировку в Москву, и Маша на неделю переселилась в его кабинет. Все ей нравилось там — и большой аквариум с нежными вуалехвостками, и чучело белой совы, и настольная лампа, которую высоко, как светоч, подымал в правой руке обнаженный человек атлетического сложения, и огромный, как зеленое поле, письменный стол.
Семен Григорьич позвонил снова. Он приглашал Машу в кино. Она отказалась, сославшись на нездоровье, на то, что надо посидеть дома. К тому же, пока отца нет, можно позаняться в спокойной обстановке.
Маркизов тотчас вызвался навестить больную. Через полчаса он был уже рядом с Машей. Она усадила его в отцовское кресло и сунула в руки странные очки, окруженные овальной деревянной рамкой:
— Это стереоскоп, сейчас вы будете на Кавказе!
Она поставила перед очками двойное фото, и пейзаж стал выпуклым, живым.
Семен Григорьич улыбался — давно его не развлекали таким детским способом! Он посмеивался, шутил над ученическим усердием Маши, над ее сознательностью. Он шутил необидно, добродушно, и этим гасил сопротивление, сглаживал остроту их расхождений. Конечно же, расхождений, потому что любые шутки по поводу сознательности казались Маше неуместными.
— До чего же вы сознательная особа, — говорил Маркизов. — Но, представьте себе, жизни вы совсем не знаете. Вы, дорогая моя, догматик. Заучили некие истины и держитесь за них. А жизнь — штука сложная. Взять хотя бы искусство. Попробуйте изрекать свои истины в лоб, — ничего не выйдет. Не получится. В «Синей блузе» можно, а в настоящей драме — черта с два.
— Вы хотите сказать, что наши истины — не жизненные?
— Убила. Убила на месте. Истины — это одно, да применять-то их надо с людьми, а вот люди — разные. Вам, моя умница, не хватает именно этого: знания жизни. Идеи-то для чего нужны? Для практики. Чтобы нам лучше было.
— Кривить душой все равно никогда не стану. А, может, я и жизнь знаю.
Маркизов смерил ее снисходительным взглядом:
— Понимаете, вы — словно рачок, который сбросил старый панцирь, а новый-то на нем еще не вырос, всякий обидеть может. Я бы не хотел, чтобы вас клевали, — а обидеть вас не трудно.
— Мне их просто жаль, тех несчастных, для которых обижать — удовольствие.
— Святая. Просто святая. Ей жаль… Посмотрим, как оно в жизни получится.
Маркизов имел перед Машей одно несомненное преимущество: она еще только рассуждала, а он уже работал, творил, создавал. Он дал ей понять, что готов взять на себя миссию — знакомить ее с искусством, с театром, а следовательно, и с жизнью.
Оба Машины брата страшно волновались за нее. «Этот дядька — противный, — сразу решил Володька. — Пусть он не думает, что мы рады его приходу».
Володя взял кочергу и сунул ее под закрытую дверь. Маркизов только начал говорить Маше что-то сугубо лестное, как вдруг увидел лезущую из-под двери железную кочергу.
— Это мой братишка… Не балуйся, Володя! — крикнула Маша. Кочерга перевернулась и уползла обратно под дверь. Маркизов рассмеялся. Он смеялся от всей души. Давно ему не приходилось вступать в войну с мальчишками.
Он ушел скоро. Здесь ему нечего было делать. Он взял с Маши обещание пойти с ним в кино как только она поправится.
Вскоре они побывали в кино. Деньги за билет ей так и не удалось вернуть ему, как ни старалась. За его счет? Это было покушением на ее независимость, это шло вразрез с ее принципами, и она нахмурилась.
— Почему вы не пригласили в кино жену? — спросила Маша, в упор взглянув на него.
— Она занята сегодня, — ответил он и удивленно посмотрел на Машу: ей-то какая забота?
Сеанс окончился быстро. Маркизов сидел рядом с ней в темноте, тихий и неподвижный. Он только изредка поворачивал к ней лицо и смотрел, не отрываясь. Он не пытался уже прикоснуться к руке или сказать что-нибудь. «Это я окатила его холодным душем — о жене спросила», — думала Маша.
Они вышли на улицу и повернули на набережную Фонтанки. Он не улыбался, а Маша уже замечала это, уже беспокоилась. «Что же ты не улыбаешься? Рассердился?» — спрашивала она мысленно.
— Вчера у меня был один приятель… Приехал с севера, — начал рассказывать Маркизов. — Он геолог, объездил много разных мест; был он и там, где отбывают наказание уголовные преступники. Это зимой было, вьюга страшная, и пришлось остановиться у администрации. Там он услышал одну историю, которую и рассказал мне. Вот вам кусок жизни, не выдуманный. Вот послушайте…
И Маркизов стал рассказывать. Печально, без улыбки рассказывал он, с каким-то тяжелым выражением лица. Рассказывал, не глядя на Машу.
Там была одна женщина, из воровок. Красивая и беспутная. Не было для нее ничего святого.
Там же отбывал наказание за то, что проглядел большую растрату, молодой бухгалтер. Он был здесь на хорошем счету и работал честно, бухгалтером же. Срок его наказания был невелик.
Человек этот не был женат. Он влюбился в беспутницу и признался ей в этом. Она рассмеялась и заявила: «Тащи два кило сахара, — переночуешь со мной! Цена для всех одна».
«Не то мне от тебя надо», — ответил он и ушел. Больше он не заговаривал с ней, но всегда смотрел на нее, когда был рядом, и очень тосковал. Измучился, похудел, и начальство заметило, что с ним происходит неладное.
А женщина эта вела себя все так же и даже сказала ему как-то: «Разве не хочешь как все? Приходи, мне всё одно!» Он отвернулся от нее и ушел.
И вот начальство решило, что дальше нельзя так. И эту женщину перевели в другой район, в ста километрах отсюда.