клубы, и почти всегда приходил вместе со своей будущей женой Паолой Сен-Жюст — лучшей подругой моей матери.
Я не настолько интересовался точными подробностями первой встречи Боба и Франсуазы, чтобы расспрашивать их об этом. Между тем мать рассказала мне о том, как они с отцом начали «сближаться», изъясняясь на ломаном английском, с одной стороны, и не менее ломаном французском, с другой.
Весной 1961 года Шарль и Паола вознамерились сочетаться законными узами брака по причине, которая представляется мне столь же туманной, сколь эмоциональной и связанной, скорее всего, с семейными делами. Паола была дочерью богатого итальянского буржуа и женщины, чье имя давно уже стало нарицательным в финансовых кругах. Граф Шарль де Роган-Шабо, со своей стороны, был потомственным дворянином, чью родословную можно было проследить вплоть до XI века. Дружба и взаимная привязанность, связывавшие Паолу и Франсуазу, делали их столь неразлучными, что перспективу пусть краткого, но все же расставания (на время медового месяца) невеста восприняла очень болезненно, а потому попросила мать предоставить им с мужем на несколько дней особняк в Экемовиле. Предчувствуя также, что все это время ей придется провести наедине с супругом, Паола предложила матери… остаться в особняке вместе с ней. Шарль же резонно предположил, что равновесие пар может быть таким образом нарушено и потребовал, чтобы мой будущий отец тоже жил вместе с ними в особняке.
Но с первого же дня молодожены начали скандалить. Этот странный медовый месяц сопровождался криками и хлопаньем дверей. Иногда ссоры достигали такого размаха, что мать, будучи не в силах примирить враждующие стороны, была вынуждена укрываться под лестницей в компании молодого американца, который от этих скандалов страдал ничуть не меньше. Но очень скоро лестница перестала быть надежным убежищем, поэтому мать решила поступить по своему обыкновению, как она это уже делала и сделает еще не раз, — то есть «сбежать» на своей машине прочь, разумеется, прихватив Боба с собой.
Несмотря на то что изъясняться они могли лишь кое-как, общность взглядов и сердечные порывы сделали свое дело. Шарль и Паола уже давно покинули особняк, а совместные поездки Боба и Франсуазы по-прежнему продолжались. Мать даже предложила отцу остаться жить вместе с ней. И вот, в один прекрасный день, извилистые улочки Онфлёра привели их к гостинице «Пенндепи», где все и случилось. Как-то раз, когда мы с отцом проезжали поблизости, он не без гордости сообщил мне, что именно здесь я и был сотворен.
По мере того как я вызываю у себя в памяти эти воспоминания, придаю им форму и представляю на суд читателя, мне кажется все более очевидным факт, что мои родители были настолько похожи, что просто не могли не ужиться друг с другом. Они избрали тот образ жизни, который позволял им обоим оставаться свободными, что бы ни случилось. Хотя у матери, следует заметить, была профессия и финансовая независимость. Этот образ жизни позволял располагать тем временем и пространством, в котором они нуждались (мать всегда любила просторные квартиры, поскольку там у нее была возможность уединиться на пару часов в день, что было крайне важно для ее духовного равновесия). Эти два момента — пространство и время — мать считала истинной роскошью. В остальном же они любили быть вдвоем, делать друг другу сюрпризы, смеяться. Они бежали от скуки, как от чумы, и не придавали особого значения деньгам, как, впрочем, делали многие в то время. Легкая, веселая, беззаботная жизнь, которую мои родители прожили в период супружества — с 1960 по 1969 год, — сегодня может показаться вызывающей и даже шокирующей. В одном из интервью мать сама призналась: «Я родилась в благословенное время, когда все было возможно: и любовь, и фантазии; подобных тридцати лет за все двадцать столетий больше не отыскать! Теперь я даже не найду в себе смелости рассказать вам, что я делала в то время: это может вызвать зависть и неодобрение».
Я вдруг понял, что промежуток времени между знакомством родителей и моим зачатием был достаточно коротким. Медовый месяц Шарля и Паолы пришелся на сентябрь 1961 года, а родился я (пускай даже преждевременно) 27 июня года следующего, то есть на «работу» над моим зачатием ушло от силы несколько недель… Забеременев в конце 1961 года и с трудом представляя себе участь матери-одиночки, мать сразу же вышла замуж за Боба. Свадьбу сыграли в январе 1962 года, в километре от Брея, в мэрии Барневиль-ля-Бертран — неказистой деревеньки, где одна лишь ратуша имела хоть какую-то привлекательность. Мать в свое время сильно обожглась на своем прежнем браке с Гаем Шуэллером, но все ее возможные колебания растворились во всепоглощающей страсти, которую она испытывала в начале их жизни к моему отцу. К тому же, любя и почитая своих родителей, она не могла оставить своего будущего ребенка сиротой. «Во второй раз я вышла замуж по любви, в соответствии с собственным вкусом и из чувства ответственности по отношению к моему сыну. Я ждала ребенка, Боб был в восторге от этого, а моя мама не хотела видеть дочь матерью-одиночкой».
За несколько недель до Рождества мать представила своего будущего мужа родителям. Судя по рассказам, которые мне довелось услышать, мой дед воспринял появление зятя с некоторым недоверием, хоть и был с матерью в отличных отношениях. Боб был для них американцем из неизвестной семьи, едва владевшим французским языком, не говоря уж о том, что и знакомство с их дочерью, и зачатие ребенка случились слишком быстро. Но мой отец обладал тем особенным очарованием и естественной непринужденностью, что позволяли ему располагать к себе всех, кого бы он ни встретил на своем пути. Именно поэтому априорные рассуждения Пьера и Мари Куаре довольно быстро рассеялись. Несомненно, мою бабушку прельстили тонкий ум и утонченные манеры отца. Проникнувшись к нему некоторой симпатией, она стала расспрашивать его о его профессии скульптора. Моя бабушка интересовалась всем, в том числе и искусством, поэтому она попросила его продемонстрировать одно из своих произведений и была готова даже отправиться в отцовскую мастерскую на Монмартре. У Боба и в мыслях не было отказать пожилой женщине, так что он пообещал ей привезти что-нибудь на следующую же встречу. Не знаю точно, сколько времени прошло до момента их второй встречи, но факт остается фактом: отец усердно придумывал, лепил, формовал и отливал для будущей тещи свой шедевр. И вот наконец за обедом, в доме на бульваре Мальзерб, он явил всем присутствовавшим… простецкую чашу, скромных размеров и форм. Зная бабушку, подозреваю, что ее благовоспитанность и чувство такта не позволили ей «по достоинству» оценить плод трудов Боба. Очевидно, она поздравила его, проявляя всяческое восхищение чудесной скульптурой и удивительным талантом зятя. Но самое смешное приключилось несколько недель спустя. Во время своего очередного визита отец случайно заглянул на кухню и обнаружил у порога кладовой свою «чудо-чашу», до краев наполненную водой. Оказалось, моя рассеянная бабушка отдала скульптуру гувернантке, а та налила в нее воды и поставила в угол, к вящему удовольствию дедушкиной таксы. Над этой историей смеялась вся семья, а в особенности отец, которого никак нельзя было упрекнуть в отсутствии чувства юмора.
Несмотря на скорую церемонию бракосочетания, прошедшую в узком кругу самых близких людей (на ней присутствовали моя тетушка Сюзанна и свидетели — Паола с Шарлем), новость мгновенно была подхвачена французскими журналистами, потом облетела всю Европу и наконец в виде небольшого телерепортажа докатилась до Америки.
Похоже, сама судьба препятствовала окончательному разделению отца с родной семьей, потому что в тот январский вечер 1962 года сестра Боба Мэри Джо увидела брата по телевизору. Тот был во фраке, с галстуком-бабочкой и держал под руку мою мать. Именно этот репортаж позволил отцу возобновить отношения с семьей после более чем двух лет молчания.
Как бы это ни было странно, но всех своих родных он безумно любил. Каждый приезд Боба в Миннеаполис (и до свадьбы, и после нее) сопровождался настоящими празднествами, бурей эмоций и чувств, излияниями нежности и долгожданными единениями братьев и сестер, в ходе которых они непременно пели. Я присутствовал на нескольких таких встречах и до сих пор помню этот дружный хор голосов, служивший редким образчиком семейного единства в целом и общей сплоченности клана Уэстхофф в частности.
А моя мать так ни разу и не побывала в Миннесоте. По ее мнению (она сама мне часто об этом говорила), Уэстхоффы были квакерами, то есть традиционалистами, практикующими строгий католицизм. Но хотя семья моего отца действительно причисляла себя к католикам, их никак нельзя было назвать излишне скорбящими или суровыми. Напротив — они были ласковыми, добрыми и легкими на подъем. Умышленно ли отец позволил матери увериться в своем мнении, чтобы предотвратить возможный разлад в семье? Сама ли мать придумала этот ход, чтобы показать мне семейство Уэстхоффов в не слишком