иначе, как «корридой». Удивительно, но мы практически никогда не заговаривали с ней об этом периоде, полностью изменившем само ее существование. С того дня возрастающий с каждым днем триумфальный успех превратил ее в объект, в «вещь, о которой говорят в третьем лице». Ее преследовали журналисты, изводили фотографы, все смотрели на нее, как на диковинного зверя, и донимали ее вопросами — по большей части абсолютно бредовыми: «Вы еще ездите на автобусе?», «Едите ли вы лапшу?», «Героиня вашего романа — это вы сама?» Моя мать была страшно напугана. Вместе с успехом пришел скандал, вернее — двойной скандал. Первый был связан с эпохой, описанной в изданной книге, а второй — с ошибочным утверждением, будто бы моя мать и есть героиня книги Сесиль, с тем, что разнузданный фицджеральдовский образ жизни ее персонажей она писала с себя. Роман вызвал такую шумиху, что некоторые книготорговцы отказывались даже выставлять его на своих витринах; другие отговаривали девушек от покупки этой книги. Но даже будучи запрещенным, роман «Здравствуй, грусть» вызывал огромный ажиотаж. После конференций, совещаний и других мероприятий по случаю смерти матери, на которых я не так давно присутствовал, ко мне частенько подходили люди. В основном это были женщины ее возраста. Разговоры и воспоминания о духе свободы, которым был пронизан роман «Здравствуй, грусть», приводили их в неописуемое волнение и даже трепет: ведь они когда-то читали эту книжку тайком, где- нибудь в сарае, дома под простыней или в темноте — при тусклом свете ночника. Чрезвычайно эмоционально они признавались мне, что эта книга была под запретом: «Лучше было не попадаться с этим романом в руках!» Но как же он взбудоражил, как пропитал всю их молодость, каким он стал откровением! И как же после него все изменилось…
К скандалу и шумихе, сыгравшим важную роль в успехе романа, который тут же стал именоваться «феноменом», добавилась еще и личность моей матери, которую награждали всеми мыслимыми и немыслимыми эпитетами. Разумеется, ее пытались причислить ко всевозможным литературным течениям, сравнивали ее с Сартром и с Камю, причем делали это не без особого коварства. Однажды Жан-Пьер Фэй[9] сказал: «Роман абсурда был вульгаризирован сагановской версией». На что моя мать ответила: «Абсурдность существования не ждала ни Сартра, ни Камю, ни меня, чтобы войти в роман. Кретины тоже не ждали нашего века, чтобы комментировать этот стиль».
И хотя моя мать была напугана масштабами своего успеха и его последствиями, хотя она и пыталась от него всячески оградиться и «съежиться, ожидая, пока он исчезнет», она никогда не отмалчивалась при обсуждении ее творчества, не пряталась от жестких комментариев журналистов и критиков. Вскоре после публикации романа одна дама (в то время — подруга моей матери) пустила слух, что настоящим автором книги «Здравствуй, грусть» является не Саган, а… она сама. Потребовалось не так много времени, чтобы эта информация достигла ушей некоего самодовольного журналиста, который в ходе одного из интервью не преминул задать матери соответствующий вопрос. К счастью, она знала, кто стоял за этой интригой. Та женщина, подруга моей матери, сама была писательницей. «Меня не волнует, что она всем рассказывает, будто бы пишет мои книги; главное, чтобы она не начала утверждать, что ее книги пишу я», — ответила она. Это был первый, но далеко не последний случай, когда мою мать обвиняли в плагиате. Не так давно один французский писатель объявил по «Радьо Франс», что далеко не все романы мать писала сама. Я, со своей стороны, хотел бы отметить следующее: даже если признать, что некоторые произведения выглядят менее гладко и живо, то есть «не в духе Саган», все равно вышеуказанные подозрения мне видятся совершенно смехотворными. Ибо, перечитав все собрание ее сочинений, в каждой книге можно увидеть «ее руку», ее слова и обороты, ее лаконичный стиль, идеальный баланс в каждой фразе. Присутствие духа моей матери чувствуется на каждой странице, в каждом абзаце, в каждом произведении.
Ее поразительная находчивость, равно как и живой ум, позволяли ей умело обходить вопросы, которые она считала неинтересными или неуместными. Мне довелось присутствовать на некоторых ее интервью, в ходе которых достаточно было одного нелепого, глупого вопроса, чтобы мать вдруг становилась рассеянной и переставала отвечать. Обычно в такие моменты в помещении воцарялись странная неловкая тишина и ожидание: мать ждала, что журналист задаст ей следующий вопрос, а журналист зачастую не понимал, почему она так и не ответила на предыдущий. Теперь же, когда я рассказываю кому-нибудь о матери и упоминаю слово «интервью», практически всегда этот кто-то припоминает знаменитое поддельное интервью Пьера Депрожа[10] в «Пти Раппортёр», записанное в 1975 году.
Большинство людей поражались доброте и терпению моей матери, отвечавшей на вопросы «журналиста» про ткань ее одежды, про ее сводного брата, про отпуск — словом, про что угодно, но только не про то, чего все так ждали. Позднее в одном из выпусков «Апострофов», куда ее пригласили, Бернар Пиво напомнил ей об этом нашумевшем интервью. Мать ответила, что с Депрожем явно было «что-то не так», однако прежде всего он был журналистом, и притом милым и весьма симпатичным. Порядочность, доброта и забота об окружающих представлялись ей своего рода основами этикета; мать ненавидела гордецов, терпеть не могла самоуверенных и злых людей. Большинство из тех, кто пытался поставить ее в затруднительное положение, уходили ни с чем. В этой незамысловатой игре она побеждала всегда, легко и с юмором, ни разу не унизившись до негатива или оскорблений. В те чрезвычайно редкие случаи, когда действительно впадала в ярость, она предпочитала просто встать и уйти. Ей претили выяснения отношений, обидные слова, словесные оскорбления, а также все формы насилия в целом. Она предпочитала уходить, а если скандал назревал у нее дома, — поспешно подталкивать людей к выходу. «Я просовываю руку через оконное стекло. Рука истекает кровью, а я дышу». Я никогда не видел, чтобы она просовывала руку через оконное стекло, но думаю, что она была на это способна. Сигаретных ожогов на ней не было вовсе, однако на правой руке я заметил пару крохотных шрамов. Она мне рассказала об этом давным-давно: то был «кровный договор», который она заключила с кем-то из друзей. Каждый должен был сделать небольшой надрез на правой руке, а затем приложить это место к руке другого. Этот ритуал должен был означать вечную дружбу и преданность.
Повторюсь, хоть я никогда и не видел, как она просовывает руку через оконное стекло, иногда я замечал, что она подставляет запястья под струю ледяной воды — наверняка, чтобы успокоить нервы и охладить пыл, когда очень хотелось на кого-то накинуться.
Пожалуй, всем известен приступ гнева, случившийся с ней в туннеле Сен-Клу, в 1963 или 1964 году. Мать на ее «Ягуаре» остановил полицейский и злобно заявил: «А вы, я погляжу, неплохо смотритесь в своем кабриолете!», на что моя мать, не раздумывая, парировала: «А вы, я погляжу, неплохо смотритесь в своем кепи». — «Что? Что вы сказали? Повторите то же самое перед моим коллегой». Мать послушно повторила. В итоге дело дошло до суда. Полицейский обвинил мать в оскорблении, но проиграл: судья решил, что в том, что кто-то «неплохо смотрится», нет ничего оскорбительного. Мне кажется, матери по- настоящему запомнилось это судебное разбирательство. Не то чтобы оно было очень важным, просто мать на этом процессе стала настоящим обличителем человеческой глупости, в истоках которой лежало полное отсутствие чувства юмора. «Отсутствие чувства юмора — это дефект разума. Мне это не нравится». Я полагаю, что именно это дело могло послужить причиной ее явной антипатии к служителям правопорядка, к правилам вообще и ко всему, что представляется обществу как некий общепринятый образец, будь то полиция или органы власти.
Она терпеть не могла ничего обидного, оскорбительного или претенциозного. Но куда больше она не любила находиться в неволе, подчиняться кому бы то ни было или быть кому-то обязанной.
Например, она никогда не пристегивалась за рулем, причем делала это совершенно открыто, даже на глазах у блюстителей порядка. По ее мнению, ремень представлял собой большую опасность, поскольку сковывал движения и мешал высвободиться в случае аварии; так что когда ее останавливали на дороге, она всегда объясняла свое поведение нежеланием застрять в автомобиле. При этом она постоянно подкрепляла свои доводы трагической историей, произошедшей с Франсуазой Дорлеак, [11] которая сгорела в своей машине заживо, не сумев вовремя отстегнуть ремень безопасности. Причем для матери это не было поводом нарушить закон или спровоцировать окружающих, напротив, это была ее абсолютная убежденность.
Как-то вечером, в Довиле, я стал свидетелем подобного разговора со служителями закона, в ходе которого мать упорно отказывалась пройти алкотест. Мы были совершенно трезвы, хотя оба выпили по бокалу белого вина. Она с таким жаром доказывала троим полицейским, что у нее временные трудности с дыханием, что те в конце концов отпустили нас восвояси, даже не предложив нам подуть в шарик. В 1990 году, в ходе небезызвестного судебного разбирательства, связанного с наркотиками, суд приговорил мать