приютивший ощетинившиеся устрашающими лезвиями и остриями сельскохозяйственные машины, а вместо этого внезапно очутились на рубеже какого-то безмятежного мира, словно проникли в великолепную картину. Задняя часть того, что следует по-прежнему называть гумном, того, что по-прежнему следует так называть, чтобы тебя могли понять, была не закрыта и выходила прямиком на горный ландшафт, из которого исходило почти осязаемое ощущение свободы. Земля в гумне шла под уклон, метров двадцать плавно понижалась вплоть до того места, где кончалась словно бы целиком убранная стена, далее за этой прикрываемой крышей почвой следовала просторная внешняя площадка, устланная ярко-зеленым мохом, нежным, теплым. Потом все прерывалось. Угадывалась пустота, оценить глубину которой не представлялось возможным. Перепад высот в один метр или бездна. На стыке, на границе между гумном и площадкой высилась жестяная клеть, предмет, когда-то бывший, возможно, гондолой дирижабля, а потом переделанный, дабы послужить кабинкой подвесной дороги. В действительности поблизости не было видно никаких механизмов, никаких тросов, никаких огромных блоков, совсем ничего в этом духе, но от мысли о канатной дороге было не избавиться: в один прекрасный день этот нелетающий предмет медленно взлетит с человеческим или недочеловеческим грузом, например с нами, чтобы пересечь бездны и увезти нас в надежное место, к горам.

В один прекрасный день, но не сегодня.

Мы не знали, имеем ли право заходить под крышу гумна и что с нами будет, если мы это сделаем. Перед нами все погрузилось в тишину. Зато на улице уже различался скрип подошв, бряцание и приглушенное бормотание. Люди приближались.

Шлюм так и не проявлялся.

Йойша изо всех сил сжал мне руку. Мы замерли в неподвижности. Мы не знали, стоит нам идти к кабинке подвесной дороги или нет. Мы не осмеливались зайти на гумно. Что же до возвращения и посадки в автобус, мы решили как можно дольше не касаться этой идеи.

В этот момент до нас донесся гудок автобуса, бранчливо поносивший припозднившихся пассажиров рев. Я невольно представил себе рябое лицо шофера и другое, красивое и жестокое, экскурсовода. Я старался не заплакать, чтобы не тревожить Йойшу, дрожь которого передавалась моей руке. Я предчувствовал, что нам не выпутаться из той передряги, в которую мы попали, и, дожидаясь конца, не знал, как взять на себя ответственность, какое за нас двоих принять решение, как защитить Йойшу.

— Что будем делать? — спросил я.

Я был старше. Такие вопросы не задают младшему брату.

— Не знаю, — сказал Йойша.

С моего места плакат, который повесила ему на спину по выходе из автобуса экскурсовод, был почти не виден. Мне мой, точно такой же, мешал, и совсем недавно, когда мы бродили по улочкам и посещали отхожие места, он не переставал меня беспокоить и вызывать стыд. Внезапно Йойша отвернулся. Он всхлипывал, но не хотел, чтобы я видел его слезы.

И поэтому я смог еще раз прочесть текст плаката, не то в пятнадцатый, не то в сотый раз, текст, который и так знал наизусть: «ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ УЙБУР. ЕСЛИ ЕЩЕ НЕ ПОКОИТСЯ, ЧТО-ТО ГДЕ-ТО НЕ ТАК».

В это мгновение, один на один с этой отчетливой картиной, Габриэла Бруна открыла глаза. Ее гнела чудовищная тоска и на несколько секунд захлестнуло ощущение, что она не заслуживала того, что выжила, что ей нужно от холода и тоски сжаться между простынями в комок, нужно остаться бездыханной, охваченной дрожью, раздавленной несчастьем своих близких, несчастьем уйбуров. Вся дрожа, она вытянула руку, чтобы ощутить успокоительное присутствие Тохтаги Узбега. Его тела рядом не было. Постель еще хранила тепло. Тохтага Узбег только что встал.

— Узбег, — пробормотала она.

В комнате было абсолютно темно. Габриэла Бруна приподнялась на локте. Слизь в глубине горла отдавала глиной. Она шмыгнула носом, по ее лицу текли слезы. Она не хотела их вытирать или бороться с ними.

— Маленькие мои… Ох, как это ужасно… Бедные мои малыши, — причитала она.

Она не пыталась разобраться, о ком говорит, о своих детях или внуках. Безмерная нежность связывала ее с теми, кого она только что увидела во сне, кто еще не родился, но чьи имена она уже знала: Дондог, Йойша и Шлюм.

— Бедные мои малыши, — повторила она.

Вне кровати черноту прорезали темно-серые линии. Она выпрямилась и села. Стоило отбросить одеяла, как выстужалась плоть. По ту сторону стен, во дворе мызы, все замерло, волчий холод парализовал ночь. Зато долетавшие с кухни ничтожные звуки казались неистовыми. Тохтага Узбег одевался, чтобы выйти и повелеть дню статься. Он умывался, не зажигая лампу, и подчас натыкался на стул или на поставленную в раковину миску.

Габриэла Бруна встала, разыскала рядом с кроватью шерстяную кофту и натянула ее поверх ночной рубашки, тяжелую кофту, которая окутывала ее, как широкий плащ. Она дрожала от холода. Она поскорее сунула ноги в сапоги из собачьего меха. Она хотела рассказать свой сон Узбегу и спросить, как тот его истолкует. Если, как она боялась, сочтет его провидческим.

— Второе уничтожение, — вздохнула она. — Грядет второе уничтожение уйбуров.

Она отодвинула закрывавший комнату занавес и ступила на лестницу, но как раз в это мгновение Тохтага Узбег вышел из дома.

Хлопнула дверь.

Вот мы и снаружи, говорит Дондог.

Хлопнула дверь. Мы снаружи. Три курицы, которые сумели пережить зимние сибирские холода и ледяной хлад ночи и дожидались рассвета, прижавшись друг к дружке, прыснули перед Узбегом в стороны, перед тем, кого одно время кочевники с озера Хубсугул звали президент Узбег и кого испокон века, и до, и после его смерти солагерники звали Великий Тохтага Узбег.

Небо было той грубой, лишенной бархатистости текстуры, что свойственна ночам в начале марта. В нем мигали звезды, вырисовывая всем известные созвездия, а также и другие, куда более странные, разбираться с которыми тем утром Узбегу было недосуг, так как по его прикидкам он опаздывал, отставал от графика. Царил мрак. Замерзшие куры не квохтали, даже не пытались кудахтать. Темноту во дворе смущало только похрустывание почвы под сапогами, когда те попирали землю и давили грязь, помет животных и наделенные гололедом звучностью травы.

О северную стену конюшни опиралась сооруженная из досок и обрезков войлока пристройка. Узбег открыл дверь в нее и шагнул внутрь. Закуток был пуст и, несмотря на мороз, который приглушал запахи, пропитан зловонным духом. В земле вырыта яма. Над ямой вмурована решетка. Под решеткой дремал какой-то тип — фаталистической дремотой мертвых, навсегда лишенных колдовством покоя.

— Ты тут, Гюльмюз Корсаков? — бросил Узбег.

— Да, — ответил тот.

— Поссу на тебя попозже, — сказал Узбег. — Я спешу. Опаздываю на целую минуту.

Гюльмюз Корсаков согласно кивнул. С того места, где он находился, он не видел Узбега. Он ничего не видел. Ему было на это наплевать.

— Не смотри так на меня, — сказал Узбег. — Одна минута, и все устаканится. Никто от этого не умрет. Жди на месте. Скоро вернусь.

По другую сторону от стационарных построек, складывавшихся в просторный прямоугольник в совхозном стиле, были разбиты юрты. Там размещали беженцев и избыток народных комиссаров. Узбег миновал их едва различимые в темноте силуэты. Сразу за пределами стойбища простиралась степь. Узбег бодрым шагом направился среди черного фуража и черных чертополохов к небольшому пригорку и, обогнув его, вышел с восточной стороны на тропинку, которой, идя на водопой, пользовались животные. Дорожка вела к пруду, чьи воды обладали свойством замерзать только на поверхности, какие бы лютые ни стояли морозы. Хватало удара морды или кулака, чтобы проломить лед.

Узбег остановился. Он не собирался подходить к краю воды, чтобы сломать лед и ополоснуть руки: сегодня его поджимало время. Он крепче стянул воротник своей шинели и набрал в легкие свежего

Вы читаете Дондог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату