Как-то я уловил из слов Зиновия Ефимовича мысли о том, что поэт — самая высокая профессия. Поэтом не может назначить никто, кроме небес. Мысль сама по себе не новая, но это воистину так. Настоящие поэты, хотят они того или не хотят, оставляют все лучшее, созданное ими, будущему. «А знаете, — спросил меня Гердт, — какие стихи Твардовского вошли в мою душу, в мое сердце навсегда?»
Я слушал знакомое мне стихотворение Твардовского «Памяти матери», а вспомнилось мне другое стихотворение другого поэта — Евгения Евтушенко:
Разные поэты и в разное время заговорили об одном. Их мучила одна и та же боль. Как будто прочитав мои мысли, Зиновий Ефимович заметил: «Любовь к матери, к ее памяти у настоящих поэтов остается болью навсегда. Послушайте стихотворение Твардовского, которое я давно хотел прочесть со сцены:
Написано оно было где-то в конце 1960-х годов. Для меня это было удачное время: незадолго до этого я снялся сразу в двух фильмах: “Фокусник” и “Золотой теленок”. Для Твардовского, судя по всему, это было не очень простое время: его сняли с должности редактора “Нового мира”. Многое навалилось на него тогда». И, задумавшись, Зиновий Ефимович вдруг сказал: «Может быть, я жив до сих пор благодаря Твардовскому. Я не очень высокого мнения о своем Паниковском, но от Твардовского я несколько раз слышал не только похвалу фильму “Золотой теленок”, но и “аппетитный” смех по поводу этой моей работы. Так профессионально и глубоко, с таким пониманием мог отозваться только истинный кинокритик».
Общение с Гердтом сделалось для Твардовского особенно необходимым после того, как в сентябре 1970 года он, травимый официальной критикой, перенес тяжелый инсульт, а через три недели — еще один. В своих воспоминаниях «Остановись, мгновение» писатель Григорий Бакланов, живший там же, на Красной Пахре, неподалеку от Гердта и Твардовского, рассказывает: «А вот Зиновий Гердт как будто ничего не старался. Он приходил, сильно хромая, спрашивал деловито:
— Так… кипяток есть? Помазок? Будем бриться.
И крепко мылил горячей пеной, не боясь голову сотрясти, брил как здорового (Твардовского. — М. Г.) и что-то рассказывал своим громким голосом. Обвязанный полотенцем, намыленный, а потом умытый, с лоснящимися после бритья щеками, освеженный, Александр Трифонович радостно смотрел на него, охотно слушал…»
В своих заметках о Твардовском Зиновий Ефимович пишет: «Мне кажется… что этот крестьянский человек, в жизни говоривший чуть-чуть с белорусским речением, был непогрешим в прозе и стихах, был аристократичен, будто дворянин двенадцатого колена. Он был сноб в прекрасном понимании этого слова, англичанин, дворянин. Одинаково говорил со мной, с комендантом поселка, с Хрущевым». В ту пору снятый со своего поста Никита Хрущев, добрый — и одновременно злой — гений «оттепели», жил недалеко от Пахры, на строго охраняемой казенной даче. Его сын Сергей Никитович вспоминал: «Однажды он попросил меня найти “Теркина на том свете” и почитать ему. Слушая эту поэму, Никита Сергеевич почему-то всплакнул и сказал: “А мне не очень просто было заставить редакторов напечатать эту поэму”».
Дальше Гердт вспоминает: «Мы ходили с ним по грибы. Он стоял во дворе такой величественный и трезвый в пять часов утра. Лукошко, штаны, рубашка, посох. Прежде, чем идти, низко кланялся — это было как ритуал. И только вышли за пределы поселка — и открывалось поле, и купы дерев, во всем взоре столько было широты, этот ландшафт существовал и пятьсот лет назад. А впереди — мой кумир».
Твардовский однажды похвалил Гердта за умелое исполнение стихов Пастернака: «Даже те, кому казалось, что не понимают Пастернака, теперь, уверен, отнесутся к его поэзии совсем по-другому». Услышав такой комплимент, Гердт прочел стихи самого Твардовского: