возрастающим любопытством и страхом.
Большие голые груди женщины, прижатые узкой волосистой грудью мужчины, были выдавлены в стороны в виде тугих валиков, из ближнего ко мне валика торчал ярко-розовый конический сосок. Овальная пряжка расстегнутого брючного ремня мужчины то ложилась на пиджак, то поднималась вверх вслед за его движениями, которые длились уже много минут, становясь все чаще и размашистей. Спина же, и, в особенности курчаво-волосистый в паху потный зад мужчины, качавшиеся вот так вверх-вниз, казались мне настолько нехорошими, противными, что, кроме страха, я испытал еще и глубочайшее омерзение к происходящему, а, точнее, к этому субъекту: ну почему же такая крупная, красивая, и, наверное, умная женщина, которую он, быть может, ограбил, раздел до нитки, не только не сбросит его с себя, но и не шелохнется под ним — лишь вздрагивают ее пальцы, да провисшие от собственной тяжести мясистые части ее голубоватых увесистых бедер безжизненно и дрябло качаются от его движений?
Что же он, негодяй такой, над нею делает? Может, она уже без сознания? Или пьяна? Или мертва? Как жаль, что я маленький, и не смогу ее спасти!
Но вот размахи тела мужчины участились, дыхание стало еще более громким — скорее это были уже хриплые вскрики. Глаза золотистоволосой женщины открылись (они оказались зеленовато-синими и очень блестящими), она то ли что-то ему сказала, то ли коротко простонала, но не от боли, а явно от наслаждения. И вдруг произошло невероятное: широко раскинутые руки и мощные голые ее ноги с розовыми кольцами от резинок вдруг вскинулись, обняли, охватили мужчину, плотными замками сомкнулись над ним, с силой притянули его к себе, и он, издав какой-то совсем уж звериный хриплый рык, уронил лицо в бок ее шеи, и, хрипло задыхаясь, забился-заколотился в крупных судорогах как в припадке.
А я как можно тише и быстрее сполз назад с холма и позорно бежал от этой мерзкой, противной, унизительной, роковой ложбины, которую при своих зоологических экскурсиях долго еще обходил стороной.
Увиденное в ней сначала меня страшно потрясло. Тем более что я понял, чем занимались эти двое, да еще вскоре услышал от ребят, что у людей это именно так и происходит. Все это остро противоречило и моим наблюдениям над живым миром, и складывающейся морали, и внушавшимся нам в школе декларациям о полнейшем равноправии и равенстве полов, в которые я свято верил. А тут вдруг оказалось, что равноправие и женское достоинство — обман, ибо женщину, когда кладут (валят?) под себя, вниз (!) на обе лопатки (поза полностью побежденных!), подмяв своим трясущимся, иногда тяжеленным, телом, раздвигая ноги возлюбленной до безобразного неприличия, и так глумятся над ней, может быть, довольно долго, нахально и хрипло дыша ей прямо в лицо или в шею своим разинутым ртом — это ли не верх подлого издевательства и гнуснейшего унижения? И бедняги, такие красивые, статные, сильные (лишь внешне 'равноправные' на своих высоких каблуках) — почему-то все это терпят, да еще бывают довольными, как та рыжеволосая в ложбинке…
Затем эти 'выводы' и 'ложбиночные' воспоминания утратили свою натуралистическую окраску, уступив место более верным представлениям о предмете, и, как вскоре оказалось, нисколько не повлияли на тайное созерцание девичьих и дамских прелестей, окружавших меня в классе, на улице, в трамвае — как то должно и быть.
Оказалось, что в отличие от других млекопитающих, люди соединяются большей частью именно так, как я видел, и эти позы — только оттого, что человек давно перестал быть четвероногим.
Но, понимая естественность этих ощущений и испытывая порой уже нечто очень даже определенное (я понял, что расту и взрослею), никогда не ставил 'это' — свойственное и доступное, оказывается, в должное время всем — выше тех богатств, которыми одаривала меня щедрая крымская Природа, пестрый в своих контрастах Город, дедовская библиотека, отцовская мастерская, тайны живого микромира (от микроскопа не отрывался часами), да и вообще весь этот сложнейший, звенящий, голубой и зеленый, почти еще непознанный Мир, в котором я рос до тринадцати лет (в предвоенном тридцать девятом мы неожиданно и навсегда покинули мой родной Симферополь).
Надо ж такому случиться, что через несколько дней 'после ложбинки' я встретил в центре города по улице Салгирной (позже — проспект Кирова) невысокого дядечку, подстриженного под полубокс, в очках, дужки которых заходили за знакомо оттопыренные уши. Серые его брюки были подпоясаны ремнем с памятной мне овальной пряжкой, на ногах были все те же матерчатые полуботинки. Он выходил из магазина с совсем другой женщиной, одного с ним роста, чернявой, с выпяченными губами и большим некрасивым мясистым носом. Между супругов, нагруженных покупками, шествовал тоже носастый и тоже лопоухий мальчуган в тюбетейке, уплетавший мороженое на палочке — покрытое шоколадом эскимо. Семья поравнялась со мной, и на руке у главы семейства блеснули большие 'кировские' часы с никелированной крупноячеистой решеткой, защищавшей стекло.
Пластмассовых небьющихся стекол тогда еще тоже не делали…
Много лет спустя, став биологом, я сделал для себя неожиданное открытие: среди миллионов видов животных не бывает… изнасилований. Да и быть не может: сближение полов свершается только по обоюдному их согласию и желанию. Насколько же надо было в своем 'развитии' человеку отойти от общего Древа Жизни, чтобы докатиться до столь великой гнусности, порой 'приправленной' садизмом и прочим надругательством! Мало того, 'Человека Разумного' потянуло в гомосексуализм, лесбиянство и иные 'эротические' мерзости. Вот тебе и Homo sapiens, нареченный нами властелином Природы…
И, была не была, придется поведать тебе вот еще что. Правда, крайне неприятно помещать эти строки в сие неприличнейшее письмо, но боюсь, что в другое время я этого не сделаю, такой уж сегодня день (точнее, глубокая ночь) — рассекречивания самых глубоких тайн, и телесных, и сердечных.
Не знаю, с чего и начать… Тем более, чувствую: вряд ли удастся это описать буквами и их сочетаниями.
Ну, так уж и быть — как изрек некогда Гагарин: поехали!
…В шестом, понимаешь ли, классе нашей 16-й симферопольской школы, но не в моем, а в параллельном 'В' (я был в 'А') училась — как бы тебе это сказать? — ну совсем мне незнакомая девочка, фамилию и имя которой я узнал лишь после, по подписи к фотографии на 'Доске отличников', где, конечно, 'пребывал' и сам. Описать, ее тут не берусь, тем более ближе чем за пять шагов подойти к ней не смел; наверное, она была самой обыкновенной, с совсем неяркой внешностью, с нормально овальным лицом, прямыми темно-русыми волосами, остриженными под прямую 'скобочку', и, вроде бы, с легкими веснушками.
Однако, при взгляде на нее (а потом лишь при мысли с ней) что-то странное происходило не только во мне самом, но и во всем окружающем мире. То ли она, не ведая того, излучала какие-то мощные удивительные волны, то ли глаза мои, вмиг перенастраиваясь после неведомого воздействия этих волн, начинали видеть ее и все окружающее необыкновенно резко и многоцветно — кто знает…
Но в те секунды меня охватывало какое-то томительное волнение, похожее на ощущение свободного и радостного полета, которое я часто испытывал в 'небесных' снах. Ничего общего с той любовью, даже платонической, про которую я прочитывал и книжках и видел в кино, это чувство, как я был тогда убежден, да и подтверждаю сейчас, не имело (а тем более с тем, о чем, тьфу, писал в начале письма). Почему-то я был уверен, что оно, это чувство, возникало при каком-то странном, сложном, редчайшем сочетании стихий, мне тогда неизвестных, и попало, совершенно случайно, изо всех людей мне лишь одному.
Я видел девочку очень редко, далеко не каждый день, не смея даже ее подкараулить издали на перемене или в конце уроков, не смея глянуть долее чем секунду на ее лицо, и ни мгновения — хоть чуть ниже этого лица.
Однажды мне выпало неожиданное счастье: созерцать ее неотрывно целый час на конференции отличников в школьном зале. Я сидел на четвертом ряду, а она на сцене в президиуме, и до нее было метров семь; меня окружали такие же школьники, смотрящие на сцену, и потому я на этот раз не боялся, что она заметит мой восторженный неотрывный взгляд. Увы, больше такого случая мне не выпадало никогда — лишь редкие короткие созерцания на школьном дворе или в коридоре.
Это длилось два года — с огромными томительными перерывами на летние каникулы. Я даже не смел узнать, в какой стороне от школы она живет. Я ни разу не слышал ее голоса. Удивительно, что ни тогда, ни после она никогда не виделась мне во сне — и это наводило на мысль, что она не иначе как юная посланица какого-то иного мира, с иными измерениями, мира далекого и прекрасного. Еще раз стыжусь, что