фантазированием, практический жизненный опыт — с авантюризмом.
Откроем-ка опять его автобиографическую 'Фату-моргану', и выпишем оттуда то, что он сам о себе писал, выведя себя в образе главного героя повести Григория Петровича.
'На нем была английского покроя куртка серого сукна, обут он был в кожаные скороходы, очень легкие и удобные, очевидно, им самим сделанные, так как такого фасона в продажу не выпускают. Гетры плотно обтягивали его ноги и красиво переплетались крест-накрест черной тесьмою. На голове была шляпа итальянского туриста. За спиною висела сумка, перекинутая через плечи'.
Вот так мог печатно разделаться Степан Иванович с тем, кто ему не понравился… Я процитирую еще маленький кусочек из той же страницы его 'Фаты': похоже, в нем упоминаются какие-то очень конкретные люди, но со слегка измененными именами:
' — За что я его полюбила? — недоумевала я, и обидно было и за себя, и за Валю, и за мадам Колесникову, и за милую, одинокую вдовушку Ирину Павловну, и за известную артистку Ялину, восходящую звезду русского театра, трогательные и святые письма которой он, негодяй, кощунственно порвал при мне, чтобы доказать свою нелюбовь к ней'.
Из этих отрывочков ты, наверное, уже понял, что отец мой был очень грамотным, интеллектуально богатым человеком — а ведь окончил три класса сельско-приходской школы, где преподавались лишь арифметика, русский язык и закон божий. Последний, видимо, преподавался скверно, так как отец вырос убежденным атеистом-материалистом.
На официальной службе в мою бытность отец не состоял, занявшись исключительно изобретательством. Источник расходов, связанных с этим занятием — продажа остатков маминых богатств, сначала 'движимых' (припомни письмо 'Торгсин'), а затем и недвижимости — частей Дома. Перед самой войной флигель, где была его мастерская, был продан большой бедной еврейской семье по фамилии Окунь (впоследствии вся она была расстреляна фашистами), часть главного корпуса с Большой комнатой и прилегающими к ней помещениями — Дворкиным (судьба их мне неизвестна), последняя, центральная часть Дома — Сапожниковым (те сумели эвакуироваться морем и. после войны вернулись, оказавшись почему-то в дворкинской половине; в семидесятых годах они эту часть Дома продали и переехали в благоустроенную квартиру в западную часть города). Дольше всех, из тех, кто нас знал, прожили в восточном флигеле Дома наши квартиранты Кабаковы — уже на правах законных жильцов. Жили они там до 70-х годов. Теперь весь Двор и Дом заселены другими, совсем нам незнакомыми, семьями.
Но вернемся к отцу. До 'ухода в изобретательство' он служил в Симферопольской земской управе — сначала письмоводвителем (что-то вроде делопроизводителя), затем кем-то вроде секретаря или зав. отделом. Он служил там еще некоторое время и после провозглашения советской власти — была какая-то справочка о том, что та Управа перешла 'рабоче-крестьянским и солдатским депутатам'.
Отец писал недурные стихи. У нас сохранялась толстая — сантиметров в пять-шесть — связка вырезок его стихотворений из разных журналов, где он подписывал свои творенья иногда полной фамилией, а чаще — сокращенной — 'С. Грековъ', или, наоборот, 'Г. Степановъ'. Очень многие из них, называвшиеся 'Сонетъ', были про любовь, и потому мною, мальчиком, не запомнились, но похоже, что возлюбленная у него была единственная — моя мать, а может я и ошибаюсь. Были и шуточные вирши, с игрою слов или нарочитой безрифмицей, вроде:
Кстати, это был невинный каламбур, ибо отец был закоренелый интернационалист (и я 'туда же'). Было стихотворение, из которого я помню лишь две строчки — печально-безнадежное:
И очень много было у него революционно-патриотических стихов, заканчивающихся, к примеру, так: